Часть 4 из 20 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ужасный корабль стремительно приближался, из серого становясь черным, громадным.
Гад взялся рукой за борт и легко перемахнул за борт – только плеснула вода. Дружинники побросали весла, стали стаскивать тяжелые доспехи, обрывать с поясов мечи. Кто мог плавать – прыгали в море. Кто не мог – остались.
Но когда с надвинувшегося вплотную корабля брызнуло огнем, в воду бросились и те, кто не умел на ней держаться. Лучше утонуть, чем сгореть заживо.
Лодки-скафосы долго кружили по черным волнам, светя факелами. Старались подобрать всех, никого не упустить. Раб-тавроскиф силен и вынослив, он стоит хороших денег.
Если плывущий поднимал открытую ладонь – понятный для всех народов жест подчинения, – его вытягивали из воды. Если не желал сдаваться – разбивали голову лопастью весла. Славяне, решившие умереть, принимали смерть молча. Тех, кто предпочел быстрый конец муке рабства, было больше.
Вождь варваров уплыл дальше всех. Он не поднял руки, но и не подставил голову под удар. Весло попусту вскинуло брызги – густобородый богатырь нырнул.
– Хочет медленной смерти – его дело, – сказал скафарх. – Кажется, все. Грести к дромону!
Из лодки на корабль пленных втягивали веревочной петлей. Приняв с борта, первым делом отвешивали крепкую оплеуху. Потом зачем-то подносили к лицу масляную лампу. И лишь после этого спускали в трюм.
Рядом с капитаном дромона стоял человек в красной накидке. Это он светил фонарем – и всякий раз бормотал короткое ругательство. Несколько раз на палубу вытаскивали пленников, потерявших сознание. К каждому такому человек подходил, нагибался и зачем-то проводил ему рукой по лбу, отодвигая прилипшие мокрые волосы.
– Это последний скафос, – сказал капитан. – Мне очень жаль, протокентарх.
Один пленный, тоньше и ниже ростом, чем остальные тавроскифы – народ сплошь рослый, широкий в кости – вдруг сделал странный жест: сложил два пальца одной руки, средний и указательный, с двумя пальцами другой – получился крест. Конвоир толкнул его в спину.
– Не тронь, болван! – крикнул протокентарх. – Это он. Слава Иисусу! Жив!
Накинув на плечи мокрому, дрожащему от холода пленнику свою накидку, отвел его в сторону.
– Приветствую тебя, аминтес. Я уж боялся, тебя не найдут… Скажи, почему вы так задержались? Мы ждали вас еще позавчера.
– В устье реки Гипанис. Одна лодка перевернулась. И еще три дали течь. Два дня ушло на ремонт, – чисто, но с запинкой ответил по-гречески тот, кого назвали «аминтесом».
– Ты не ранен? Речь твоя странно прерывиста.
По усталому лицу мокрого человека пробежала улыбка.
– Три с половиной года не говорил на родном языке. Привык изъясняться короткими фразами. В речи тавроскифов нет сложных предложений… – Спасенный обеспокоенно спросил: – Скажи, ни одна из лодок не ушла? Все, кто осмеливается идти войной на имперские владения, должны исчезать бесследно. Это страшнее любого поражения.
– Никто не ушел. Мы уж думали, что самый большой корабль успеет скрыться во мраке. Приходилось подбирать из воды всех – вдруг бы среди них оказался ты? Я не понимаю, почему большая лодка стала поворачивать.
– Я вбил клин в паз кормила. Боялся, вы не догоните.
– Прекрасно. Я напишу в рапорте и об этом. Но у тебя писанины будет куда больше, чем у меня. Надеюсь, ты не позабыл грамоту в северных лесах? – засмеялся чиновник. – В каюте тебя ждет хороший ужин, пелопонесское вино, цивилизованная одежда. А также, – он шутливо развел руками, – принадлежности для письма. Увы. Порядок есть порядок. Твой отчет должен быть готов до прибытия в Синоп.
Воислав плыл по ночному морю, мерно загребая руками. Море было черное, небо тоже. Луна еще не взошла, едва светились звезды. Но они не помогли бы пловцу найти путь к берегу. Князь не понимал их языка.
Он был очень силен. Он мог плыть три часа, и пять, и больше. Знать бы только, в какой стороне земля.
Об этом Воислав сейчас и молился Россоху. «Тебе нет выгоды меня губить, – шептал он, отплевывая горькую воду. – Кто отдаст тебе дары? Я тебе столько всего обещал. Помнишь? Спаси меня. Тебе же лучше».
Но повелителю вод не нравился сухопутный человек, боящийся моря. И его дары – куски серебра, связки меха, железные мечи, гривастые кони и мясистые женщины – богу были ни к чему. Россох посмеялся над пловцом, направил в ту сторону, где суши не было на сотни и сотни миль.
Дым отечества
Весь день Дамианос пребывал в необычном для него чувствительном настроении. Сначала бормотал греческие стихи из «Одиссеи» – про желанный дым отечества, клубящийся над родными берегами. Выйдя на улицу, перешел на латынь. «Здравствуй, Сатурна земля, великая мать урожаев», – бормотал он строки Вергилия, с наслаждением вдыхая чудесный воздух огромного города. Никаких урожаев эта скованная камнем земля не производила, а ее «дым» был несвеж и по временам даже зловонен: из харчевен несло кухней, не всегда хорошей; из-под тротуаров, где проходили сточные трубы – гнилой водой, от помоек – отбросами, от общественных латрин – тем, чем обычно пахнут латрины. Но тут была родина, и пахла она нормальной человеческой жизнью, а не пустотой и безлюдьем, как дикие леса над опостылевшей Бог-рекой.
После трех с половиной лет, после великих трудов и многих опасностей, после долгого одиночества, когда по-настоящему можно было поговорить только с самим собой, Дамианос наконец вернулся домой, к своим.
Дела были закончены. Весь день он провел в канцелярии Сколы, отвечая на вопросы по сданному отчету. Рапорт прибыл в Константинополь на целую неделю раньше корабля, которому из-за осенней бури пришлось задержаться в Синопе. Но дром, превосходная курьерская почта, не зависел от непогоды, и документ был в положенные сроки доставлен по эстафете, двигавшейся в десять раз быстрее обычных путников. Сотрудники секретона успели изучить записи. Их вопросы были точными и по делу. К сожалению, председательствовал на разборе не сам пирофилакс, а протоканцелярий. Наверное, великий человек был занят чем-то более срочным. Северославянское направление, по старинке именовавшееся тавроскифским, не относилось к числу первостепенных. Арабское, болгарское, франкское, италийское, даже германское были важнее.
Ну и ладно. Пирофилаксу виднее.
Всякий раз, возвращаясь в родной город после задания, Дамианос узнавал о каких-то удивительных новшествах, усовершенствованиях и открытиях. За это он и любил Константинополь. Лучший город земли – единственный настоящий город земли – не стоял на месте. Он развивался, рос, на его благо трудились лучшие умы, сюда стягивались кровеносные сосуды и нервы всего цивилизованного мира.
В секретоне рассказали о поразительном нововведении. Теперь от границ, которым угрожают воинственные варвары востока, до Константинополя выстроены башни, поставленные на возвышенностях. По системе условных сигналов – днем механических, ночью световых – любая весть передается в столицу с немыслимой быстротой. Телеграммата, как называлось посланное издали донесение, преодолевает расстояние в пятьсот миль всего за один час! Больше никакие арабы не смогут, как в прежние времена, напасть на столицу внезапно. Поистине нет пределов величию и изобретательности человеческого разума!
Из тихого квартала Нерсеса, где находилась канцелярия Сколы, Дамианос вышел на Месу, Срединную улицу. Широкая, чистая, обрамленная тенистыми портиками (там лавки, питейные заведения, таверны), она была украшена колоннами и скульптурами. «Сколько труда, сколько вдохновения, в конце концов просто денег потрачено на это вроде бы бессмысленное расточительство, – думал Дамианос с блаженной улыбкой, странно смотревшейся на его сухом и обычно бесстрастном лице. – Но разве не в этом суть цивилизации? Необходимым довольствуются животные и варвары. Всякое развитие – это стремление к необязательному и излишнему».
У обелиска Миллий, от которого ведется отсчет расстояний в милях по всей огромной империи, он купил у торговца и с наслаждением, прямо на ходу, слопал дешевого «януса» – хрустящую лепешку, в которую засунуты две жареные рыбешки, а потом и облизал пальцы. Под порфирной, увенчанной крестом колонной Филадельфия, выпил виноградного сока со льдом.
Господи, сколько на улице народу! Он и забыл, что людей бывает так много. А ведь время рабочее, полуденное. Что здесь будет в день скачек на Ипподроме! Могут и расплющить.
Дома по мере удаления от центра становились грязнее и ниже – уже не в четыре этажа, в два. Исчезли статуи над портиками. Но город нравился Дамианосу и таким. Честно говоря, кривые улочки портовых районов и жилые кварталы, отодвинутые к самой крепостной стене, он любил даже больше, чем нарядный Стратегион или парадный Акрополь. Здесь обитали обыкновенные люди – те самые, ради блага которых создана Скола аминтесов. Всякому человеку нужен смысл жизни. У Дамианоса он был. В чем-в чем, а в этом сомневаться не приходилось.
Жаль, в городе доведется бывать нечасто. После долгого отсутствия полагалось пройти курс новых знаний в Академии. Скола существовала еще и для того, чтобы собирать по всему миру полезные сведения – такие, какие могли пригодиться аминтесам в работе. То есть, почти всякие.
Академия находилась в Элизии, обширном загородном поместье пирофилакса, в долине речки Ликус, среди фруктовых садов, кипарисовых рощ и зеленых лугов. В этом райском месте, равном которому нет на белом свете, Дамианос провел первую пору жизни. Там был дом, в котором он вырос. И в этом доме ждала мать. При мысли о том, что он увидит ее, проживет под ее кровом год, а если повезет, то и два, Дамианос снова улыбнулся. У него сегодня весь день был рот до ушей – будто губы хотели наулыбаться сразу за три с половиной года. Волхв суровых северичей не улыбался, веселость была бы ему не к лицу.
В обширном парке, густо засаженном деревьями, на недальнем расстоянии один от другого и всё же укромно, были разбросаны домики. Гимназион и Академия с их белокаменными колоннадами и террасами располагались дальше, на открытом пространстве, удобном для спортивных состязаний и полевых занятий, но здесь, в жилой части Элизия, было тенисто, тихо, уютно. Идя по безупречно выметенной дорожке, Дамианос оглядывался по сторонам. Казалось, некая волшебная сила собрала в одном месте жилища разных племен и народов, населяющих эйкумену. За дощатой болгарской хижиной, отгороженной кустарником, стояла небольшая римская вилла, потом – аравийский шатер, потом – германская бревенчатая изба с узкими оконцами. Все эти дома Дамианос видел и раньше, был знаком с их обитателями. Но серая войлочная кибитка появилась за время его отсутствия. Там поселилась женщина какого-то кочевого народа. Пирофилакс решил начать работу с Дикой Степью? Это интересно. Надо будет выяснить. Но потом, потом…
С каждым шагом всё сильней колотилось сердце. Оно у Дамианоса было твердое и холодное, будто кусок январского льда (иначе на такой службе не удержаться), но сейчас подтаивало, сочилось влагой. Оставалось всего три поворота дорожки.
На всем свете было только два человека, к кому он относился особенным образом: пирофилакс, который почти что и не человек, а высшее существо, и мать, рядом с которой ледяное сердце согревалось и оттаивало.
Мать. Тихая женщина, живущая под сенью ветвистых деревьев.
Для Всенежи пирофилакс не только выстроил дом ее родного края, но и велел высадить вокруг северные деревья: ели, липы, березы – как в лесах, где прошло ее детство.
У края лужайки Дамианос остановился, чтобы насладиться милой сердцу картиной.
Дом из бревен, под тесовой крышей с коньком, издали выглядел точь-в-точь таким же, как у древлян или северичей, от которых аминтес только что вернулся, но был аккуратнее срублен и, конечно, несравненно чище.
На резном крылечке (в настоящем славянском доме такое могло быть разве что у родового старейшины или нарочитого мужа) сидела, склонившись над рукодельем, женщина. Ее наряд тоже походил на обычные славянские – если смотреть издалека. Паньова была не грубого холста, а тонкой ткани; юбка-поножа не тускло-коричневая, а густого охристого оттенка; на ногах плетенки не из лыка, а из мягкой, выделанной кожи. Плат на голове и вовсе шелковый, когда-то привезенный сыном из хазарского Итиля.
Словно почувствовав взгляд, женщина подняла голову. Вскрикнула. Порывисто поднялась. С колен ярким дождиком просыпались разноцветные точечки, запрыгали по настилу крыльца.
Первое, что сделала Всенежа – быстро приложила ладонь ко лбу, а потом к животу: так матери благодарят Даждьбога, сохранившего в опасности плод их чрева. Потом троекратно перекрестилась (вера детских лет у нее мирно уживалась с Христовой, они не мешали одна другой), и лишь после этого засеменила навстречу. Дамианос тоже побежал.
Обнялись. Она стала меньше, чем была – суше и легче. Это в нее пошел он тонкой костью и невеликим ростом – самая лучшая конституция для аминтеса, которому полагается быть проворным и незаметным.
Отодвинувшись, Всенежа стала жадно осматривать сына. Лицо у нее было морщинистое, чистое, старое. Прекраснее лица Дамианос не видывал. Во всяком случае наяву.
Мать тронула рваный белый шрам на его шее – след медвежьего когтя.
– Что это? Не было.
Он пожал плечами.
– И этого не было.
Усмотрела в вырезе туники вмятину от древлянской стрелы.
Дамианос лишь улыбнулся.
– А это тебе рано.
Больно дернула – раз, другой, третий: нашла седые волоски.
У самой – платок сбился, и было видно – побелела уже половина головы. Сколько ей? Странно, он никогда об этом не задумывался. Пирофилакс купил пленницу-тавроскифку четырнадцати– или пятнадцатилетней. Значит, матери около пятидесяти. По славянским понятиям совсем старуха. Но на северицких бабок, сгорбленных и беззубых, нисколько не похожа.
Прозвучал вопрос, который Всенежа всегда задавала после долгой разлуки:
book-ads2