Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 14 из 61 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Родоначальником барокко не только в скульптуре, но и в архитектуре считается Микельанджело. По мнению Вельфлина, он не был в этом отношении каким-то исключением среди своих современников. После 1520 года уже не было воздвигнуто ни одного здания, в котором не содержалось бы элементов новой архитектуры. Антонио Сан Галло и Виньола в иных отношениях были предшественниками строителей барокко. В последнюю четверть XVI в., в годы твердого и решительного папы Сикста V, мы находим новый стиль вполне конституированным в церквах и дворцах, построенных Джакомо делла Порта, Карло Мадерна, Доменико Фонтана, Лунги-старшим и Фламинио Понцио. Этот первый период барокко был отмечен большой сдержанностью, почти суровостью, сильно отличающей его от последующего, второго периода. Некоторые исследователи склонны даже называть этот стиль конца XVI века поздним Ренессансом, оставляя имя барокко лишь для архитектуры XVII столетия. Но следует согласиться с Вельфлином, что было бы трудно найти границу, разделяющую эти стили по существу. Прекрасный фасад Санта Катерина деи Фунари как бы свидетельствует о принадлежности его автора, — лучшего ученика Виньолы, — Джакомо делла Порта к Возрождению. Однако в дальнейшем своем развитии именно этот тип фасада сделался самым характерным для барокко, повторяясь в целом ряде церквей. В принадлежности к новому стилю такой церкви, как построенная Мадерной Санта Сузанна, уже не может быть никаких сомнений. Первая эпоха барокко отличается массивностью, относительной простотой средств, которыми достигается живописность впечатления, и неизменной серьезностью. Особенно внушительны дворцы, относящиеся к этому времени, — палаццо Русполи, постройки Амманати, палаццо Боргезе, построенный старшим Лунги, и палаццо Шарра-Колонна с фасадом Понцио. Полного великолепия эта архитектура достигла в кортиле Сапиенцы, созданном высокоодаренным Джакома делла Портой. Никакая другая архитектура не выражает настолько же хорошо той важности, той «gravita», которую так ценили люди сеиченто и которая так идет к Риму. Второй период барокко обозначается около 1630 года, времени, когда достигли зрелости два замечательных архитектора, создавших целую эпоху в искусстве и в летописях Рима, Лоренцо Бернини и Карло Борромини. По словам одного из новейших биографов, в итальянской художественной истории не было после Микельанджело другой такой исполинской фигуры и яркой индивидуальности, как Лоренцо Бернини. Ослепительный блеск сопутствовал всем делам этого неаполитанца по рождению и флорентийца по происхождению. В долгое двадцатилетнее правление Урбана VIII Барберини, Бернини, еще совсем молодой и полный кипучей энергии, сделался не только главным придворным архитектором и полновластным распорядителем римского строительства, но и постоянным советником и доверенным другом папы. Пчелы Барберини летели всюду за этим создателем колоннады св. Петра, фонтанов на пьяцца Навона и Скала Реджиа в Ватикане. Как скульптор, он составил себе славу св. Терезой в церкви Санта Мария делла Виттория и группой Аполлона и Дафны на вилле Боргезе. Тонкость обработки мрамора изумительна в них; с тех пор барокко стало стремиться к всевозможным иллюзиям каменных тканей. Группа св. Терезы с ангелом, приводившая в восхищение сеиченто, беспримерна по энергии и напряженности выраженного в ней острого и болезненного, чувственного экстаза. Одна эта скульптура могла бы уже сказать, как далек Бернини от классического спокойствия и бесстрастия. И еще более далек был, по-видимому, от этого его современник и соперник, Борромини. Жизнь так часто сталкивала их между собой, что в конце концов сделала их врагами. Сменивший Урбана VIII Иннокентий X из фамилии Памфили на некоторое время отдалил от себя Бернини и тем самым сделался главным покровителем Борромини. Сант Аньезе на площади Навона и Сан Карло у Четырех Фонтанов выстроены при нем. И при нем же Борромини успел возвести те необычайные и причудливые кампаниле барокко, которые изумляют путешественника неожиданным силуэтом на вечернем римском небе. Борромини не был так счастлив, как его соперник. Неудачи его преследовали и довели в конце концов до отчаяния. В припадке меланхолии он перерезал себе горло. Он не был так разносторонне одарен, как Бернини, не обладал его размахом и твердостью воли. Но для архитектуры второго барокко его сооружения и замыслы фантастичнейших его рисунков едва ли не более даже характерны. Фасады из кривых линий и поверхностей осуществлены им в Сант Аньезе и Сан Карло с удивительной свободой и элегантностью. Никем не было превзойдено живописное богатство сложных профилей, нарисованных Борромини для великолепного заднего фасада палаццо Барберини. Его изобретательность по части новых форм и любимых тогда обманов зрения не знала устали. Борромини сделался легендой барокко. Нет такой странности, такой причуды в римской архитектуре, которая не была бы приписана ему народной молвой, до сих пор не забывшей его имени. Бернини, Борромини и их многочисленные ученики, среди которых можно назвать Лунги-младшего, Райнальди, Росси, довершили дело строителей, принадлежавших к первой эпохе барокко. Уже в начале XVII века Рим был наполнен монументальными дворцами и церквами, олицетворявшими важность и тяжелое величие папского двора. Но ему не хватало блеска, пышности, парадности. Это явилось, когда Бернини и Борромини ввели новые, более цветистые формы барокко и сообщили им большее движение. Они первые дали полную свободу стремлению к грандиозности, которым была проникнута архитектура сеиченто. Никто не понял в такой степени, как Бернини, что барокко было искусством ансамбля, общего впечатления. Про него, про его школу и про покровительствовавших ему пап можно сказать, что они строили не отдельные дворцы и церкви, но строили Рим. Настоящей целью Бернини были площади, перспективы улиц, живописные фонтаны. Он создавал виды города, картины Рима. Это искусство требовало обширных пространств и открытого неба. Лучше всего его можно узнать перед колоннадой св. Петра, перед Мостом св. Ангела, перед фонтаном Треви и Испанской лестницей. И фонтан Треви, и эта лестница исполнены уже после смерти Бернини, но они верно сохранили направление, данное им архитектуре барокко. Прообразом Испанской лестницы была прекрасная лестница у Санти Систо е Доменико, построенная еще до Бернини Винченцо делла Грека. В Риме есть один любопытный пример того, насколько было проникнуто тогдашнее строительство идеей живописного ансамбля. Это площадь перед церковью Сант Игнацио. Все окружающие ее дома обращены к церковному фасаду барокко отлично выдержанными в том же стиле изогнутыми фасадами, с характерными окнами и балконными решетками. Благодаря этой площади и благодаря знаменитому в свое время плафону живописца-иезуита падре Поццо, церковь Сант Игнацио до сих пор осталась одним из таких мест в Риме, где XVII век кажется сегодняшним днем. Плафон Сант Игнацио заставляет сказать об участии живописи в барокко. Оно не так велико, как это могло бы казаться на первый взгляд. Живописность барокко вся построена на игре света и тени, это живописность, так сказать, одноцветная. Искусство современников Бернини — наименее комнатное из всех искусств. Роль живописи, естественно, не могла быть большой в его деятельности, всегда вынесенной под открытое небо. И все хитроумие плафонных мастеров барокко — это, в сущности, попытки открыть небо даже над головами молящихся в храме. Большинство этих церковных плафонов плохо написано и помещено на такой высоте, что сила их цвета теряется для глаз. Гораздо более действительную декоративную черту церквей барокко составляет лепка. Согласование живописи с архитектурой дало, может быть, лучшие результаты в дворцах. Залы палаццо Фарнезе, расписанные Караччи, недоступны для осмотра. Но замечательный пример росписи конца XVI века можно видеть в большой галерее палаццо Колонна. Довольно посредственные плафоны с эпизодами битвы при Лепанто окружены здесь великолепной декоративной живописью, изображающей группы пленных турок, трофеи победы, знамена. Богатые одежды пленников сверкают золотом и восточной пестротой. Над ними развеваются снежно-белые шелковые знамена с синими и зелеными полосами. Чистота всех оттенков напоминает драгоценный фарфор. Расположение групп говорит о гениальном декоративном чутье придумавшего их художника. XVII век выразился не столько в картинах, сколько в картинности своего строительства. Он и пейзаж любил не столько написанный, сколько построенный. Не краски и кисти, но сама природа была послушным орудием для живописного воображения барокко. Вода и зелень были для него таким же материалом творчества, как мрамор, травертин и гипс. Самым прекрасным из созданий XVII века была римская вилла, в которой выстроенное из камня здание является лишь частью архитектурного целого, объемлющего и зелень садов, и воды фонтанов, и, может быть, даже открывающийся вдали вид на Кампанью. Первыми опытами римской виллы, принадлежавшими еще классическому Возрождению, были вилла Мадама, сады Фарнезе на Палатине, вилла папы Юлия III и вилла д'Эсте в Тиволи. Немногое осталось теперь из прежнего расположения садов виллы Мадама и садов Фарнезе, и даже от «vigna»{120} папы Юлия сохранилась лишь меньшая часть. Прекрасный мраморный фонтан с кариатидами, окруженный лоджеттами и нишами, был, впрочем, и тогда ее художественным центром. Точность и красота всех деталей свидетельствует о близком участии Виньолы не только в проекте, но и в исполнении этой виллы. Простота украшений, легко намеченная вариация уровней обращаются здесь к воображению, воспитанному еще в суровых архитектурных вкусах «золотого века». Напротив, вилла д'Эсте в Тиволи поражает грандиозным ансамблем, стремительным падением уровней, обилием декоративных статуй и сооружений, мощными фонтанами и большими массами вечной зелени. Она открывает путь настоящим виллам барокко. Фраскати особенно богато ими. Делла Порта создал там грандиознейшую из вилл сеиченто, — виллу Альдобрандини. Колоссальный дом ее видно из Рима от Латерана. В таком же преувеличенном масштабе исполнена терраса и ведущие к ней въезды, рассчитанные на целые поезда кардинальских карет. Из бесчисленных декоративных сооружений, разбросанных некогда в ее садах, сохранились лишь водяной театр и водяная лестница. Исполинский размер этой затеи барокко обрек ее на быстрое разрушение. Вилла Альдобрандини глубоко печальна теперь с рассыпающейся мишурой своих терракотовых декораций, со своими чудовищно искривленными вековыми платанами, со своими пустынными террасами, откуда открывается безмерный вид на Кампанью. Более жилой вид сохранили другие Тускуланские виллы — Ланчелотти, Мондрагоне, Конти, Фальконьери. Вилла Конти головокружительно богата фонтанами, лестницами. Здесь можно видеть, какую страсть возымело вдруг барокко к лестницам и балюстрадам и как понимало оно картинность их на фоне темных рощ и в соседстве воды, убирающей камень ступенек нежным ковром зеленого моха. Постепенно виллы барокко окружили Рим со всех сторон и вошли в его стены. Виллой всегда был папский сад у стен Ватикана, украшенный прекрасным «казино Пия IV», где Пирро Лигорио так гениально разместил три окна, — сад, наполненный шумом фонтанов, запахом цветов и пением птиц. За городскими воротами раскинулись виллы Боргезе, Дория-Памфили, Альбани. В самом городе вилла Маттеи увенчала Целий рощами пиний и лавров, густыми аллеями дубов. Там, перед видом на Кампанью, среди саркофагов и мраморных обломков, святой Филиппо Нери (святой барокко!) беседовал с учениками, как говорит поминающая его надпись, «о вещах божественных». Для Людовизи великий Ле Нотр рисовал сады, погибшие при постройке новых кварталов одновременно с садами виллы Негрони-Массими на Эсквилине, в которых проводил некогда счастливые минуты молодой Бекфорд. Этой участи пока избежала вилла Альдобрандини, так неожиданно возвышающая свои лавры, кипарисы и пинии и каменные шары с геральдическими звездами над суетой Via Nazionale{121}. Другой остров вечной зелени и играющих вод путешественник найдет на вилле Колонна, занимающей весь склон Квиринала до церкви Апостолов. Здесь, в центре современного Рима, можно совсем забыть о его существовании. Когда смотришь с верхней террасы этой виллы, новый Рим странным образом исчезает из глаз, теряется в море благородно потемневших черепичных крыш, горячо окрашенных стен, плывущих в небе куполов, колонн, обелисков, церковных фронтонов, причудливых колоколен, — в старом Риме барокко. Архитекторы века Бернини чувствовали себя в самом Риме, как на обширнейшей из тех вилл, где все было подчинено глазу и воле художника. Здесь барокко нашло превосходное применение своему умению обращаться с водой. Рим обязан этому искусству своими бесчисленными фонтанами. Они больше, чем что-либо другое, показывают, насколько глубоко вошло искусство барокко в тогдашнюю жизнь. Ибо фонтаны не только стали воздвигаться по приказу пап на площадях и главных улицах, но распространились по всем закоулкам города и перешли во дворы. У барокко была своя доля в замкнутой, тихой и простой жизни малых палаццо, немногим превосходящих размерами обыкновенные дома. И эта сторона его, о которой не подозреваешь в первое время, трогает как-то особенно. На Яникуле еще сохранилась в пределах города небольшая вилла, служившая местом собраний процветавшей некогда Аркадской академии, и на воротах ее еще осталась надпись: «Боско Парразио». Маленький сад, состоящий из вечнозеленых дубов и лавров, хранит следы былой архитектурности: греческий театр наверху, террасы, остатки затейливых лестниц, сходящихся внизу у фонтана. Что за волшебное это место до сих пор и какая истинная величавость и в то же время приветливость удержана даже в разрушении этой скромной виллой! Таких мест, очарованных духом барокко, должно быть, еще немало в Риме. Сад мальтийского приората на Авентине одно из них, но какие-то еще более интимные и тонкие впечатления красоты сеиченто и сеттеченто можно встретить во внутренних дворах построенных в те века второстепенных и незнаменитых палаццо Викариато, Санта Кроче, Массими аль Арачели и дель Грилло. Эти остатки прежних украшений обречены на гибель, и оттого еще более хрупкой и трогательной кажется их прихотливая живописность и элегантность. С таким чувством смотришь невольно на фонтан во дворе Палаццо дель Грилло, недалеко от форума Траяна. Плющ увивает его обвалившийся кое-где фигурный фронтон и свешивается с него прекрасными гирляндами. Внизу гипсовые божества поддерживают вазу излюбленным движением барокко. От сада остался лишь маленький уголок, и подступившие к нему новые дома заслоняют солнце, такое необходимое для растущего здесь апельсинного деревца. Фонтан окружен умиранием всего, что увидело жизнь когда-то вместе с ним. Тень, в которую он погружен, кажется вечной тенью. Только искусство, создавшее его, озарено какой-то улыбкой, далекой от всякой холодности и неискренности, в которой так часто упрекают барокко. 2 Барокко не только архитектурный стиль, даже не только новый принцип в искусстве. Это целая эпоха в истории нравов, понятий и отношений, феномен не только эстетический, но и психологический. У барокко были не только свои церкви и дворцы, у него были свои люди, своя жизнь. Они не менее живописны, чем его архитектура. Важность прелатов того времени была достойна важности дворцов, построенных для них делла Портой и Понцио. Пышность их этикета не уступала декоративному убранству церквей в духе Бернини. Сеиченто было веком громоздкой и цветистой учености, и что-то из этой учености есть в сооружениях Карло Мадерна и Доменико Фонтана. И оно было в то же время веком странных затей и причуд, и недаром Борромини был сыном этого века. Религиозный пафос и страсть к обилию украшений сочетались как в искусстве, так и в жизни барокко. Повсюду наплыв преувеличенных эмоций, опрокидывающих всякое спокойствие и нарушающих всякое равновесие. Повсюду слишком пышное воображение, одинаково волнующее архитектурные линии и человеческие биографии. Свет и тени прихотливо дробятся на кривых поверхностях церковных фасадов и в разнообразии судеб и характеров. Диссонансы искусства повторяются в жизни. XVII век создал церковную музыку и итальянскую комедию. Хохот комедии смешался в нем с песнопениями Палестрины. Ирония выступила сквозь его велеречивое благочестие и торжественную обрядность. Как нарочно, около того времени в Риме поселилась женщина, которую можно назвать истинной дамой барокко. То была отказавшаяся от престола и переменившая религию Христина-Александра, королева шведская, дочь великого протестантского короля и героя Густава-Адольфа. Ей не было тогда еще тридцати лет. По всей Европе распространилась молва о смелости ее характера и мужественности ума, о ее глубокой образованности и скандальных любовных похождениях. Маленький бедный двор северного королевства томил ее скукой своих дел и провинциальностью развлечений. Ее детство было отравлено мрачностью протестантского благочестия матери, которая проводила целые дни в комнате, затянутой черным, с наглухо закрытыми окнами и зажженными свечами. Христина пожелала жизни более украшенной и религии менее темной. Воображение увлекало ее в Рим: она легко пожертвовала своей обедней и своей короной ради того dolce vivere{122}, того блаженного существования, которому она могла предаться только в тогдашнем Риме. Для Рима сеиченто приезд Христины был целым событием. Только что вошедший на престол папа Александр VII торжествовал в этом обращении королевы победу церкви. Ее ожидала пышная встреча в духе барокко. Исполинский палаццо Фарнезе был приготовлен для приема Христины с ее свитой. У ворот города ее ждала карета, запряженная шестеркой и исполненная по рисунку Бернини, — подарок папы. Но Христина не нуждалась в карете — она въехала в город верхом, на мужском седле. Собравшиеся на улицах толпы народа в первый раз увидели эту женщину, которая была после того в продолжение тридцати пяти лет одной из странных достопримечательностей Рима. Она не была хороша собой. По описаниям современников, она была небольшого роста, худощава, плохо сложена, с очень смуглым лицом и большим носом. Особенно неприятное впечатление производил на римлян ее низкий и грубый голос. Но на портрете, рисованном и гравированном искусным Нантейлем, лицо Христины кажется значительным и располагающим. Во взгляде ее больших глаз чувствуется живость и острый ум. О том образе жизни, который Христина думала вести в Риме, можно заключить из ее слов. «Мое времяпрепровождение, — говаривала она, — состоит в том, чтобы хорошо есть и хорошо спать, немного заниматься, приятно беседовать, смеяться, смотреть итальянские, французские и испанские комедии и вообще жить в свое удовольствие». Папа Александр VII был на первых же порах несколько смущен теми малыми заботами о благочестии, которые проявляла новообращенная. Но он благоразумно отложил свои увещания до окончания карнавала. Карнавал того года остался надолго в памяти, благодаря особому разнообразию и пышности увеселений, придуманных для Христины. Он был даже назван в честь нее карнавалом королевы. Римская знать соперничала в великолепии устроенных ради нее празднеств. Князь Памфили воздвигнул перед своим дворцом эстраду, на которой избранное общество проводило дни и ночи за пиршествами и азартной игрой. Барберини тешили Христину турнирами, фейерверками, скачками и костюмированными шествиями на прилегающей к их дворцу площади с фонтаном Тритона. В палаццо Альдобрандини шесть тысяч человек слушали новую оперу, переполненную всякими диковинными явлениями, вплоть до арабского каравана с верблюдами и слонами, несущими на спине башни. Может быть, слон с обелиском на спине, поставленный Бернини перед Санта Мария сопра Минерва, является каким-то воспоминанием об этом вечере. Во всех празднествах и увеселениях Христине принадлежало первое место. В этом городе, где первым человеком был папа, всегда чувствовался недостаток в первоприсутствующем лице забав и развлечений. Казалось, судьба определила эту роль бывшей шведской королеве. Около нее собиралось все, что было в Риме блестящего и преданного наслаждениям. Христина легко нашла себе множество новых друзей, из которых самым верным и близким к ней сделался молодой, красивый и элегантный кардинал Адзолини. Коррадо Риччи сообщает («La vita barocca»{123}), что Адзолини заслужил расположение королевы, рыцарски расстелив у ее ног свою кардинальскую мантию, когда она однажды не решалась выйти из кареты на грязную площадь перед Сан Луиджи дельи Франчези. Среди всех удовольствий не была забыта и ученость. Знавшая семь языков, штудировавшая классиков, владевшая лучшей библиотекой своего времени и писавшая афоризмы, Христина ознаменовала первые годы своего пребывания в Риме основанием Аркадской академии, о которой напоминает Боско Парразио на склонах Яникула. Если бы она ограничилась только этим, она не была бы еще вполне художественной фигурой барокко. Бедный папа Александр VII скоро испытал на себе все странности ее характера. Церковные службы очень рано прискучили ей, даже несмотря на сопровождавшую их оперную музыку. Поведение Христины становилось все менее и менее достойным ее благочестивого подвига. Случалось, что торжественная месса бывала прервана взрывами ее резкого хохота в то время, как склонившийся к ее уху кардинал передавал ей шепотом подробности шедшей вчера комедии. Папа старался, как мог, спасти положение; он долго делал вид, что ничего не слышит и не знает. Его увещания были кротки и недейственны. Он не успел добиться от Христины даже того, чтобы она носила в церквах четки, как подобает всякой католической даме. Христина смеялась над ним открыто и угрожала уехать, если ей будут надоедать советами. Поведение ее становилось все более и более свободным и общество, ее окружавшее, все менее и менее торжественным. В ее дворце прелаты смешивались теперь с искателями приключений, сладкоголосыми и женоподобными кастратами, педантами в огромных париках, комедиантами и поэтами из Аркадской академии. Все вечера Христина проводила в театре, где держала себя так, что римский народ скоро перестал стесняться её. Однажды она опоздала к представлению, публика выражала досаду и нетерпение свистками и криками. Христина поднялась в своей ложе и начала комически раскланиваться. В другом подобном же случае на свист она отвечала свистом. Теперь, как только она появлялась на улицах, острые на язык сограждане Пасквино кричали ей любезности в духе итальянской комедии. Христина откликалась на это, высунувшись в окно кареты и изрекая афоризмы гораздо менее церемонные, чем те, которые она сочла нужным напечатать. Все это ей очень нравилось. Не нравились только прижимки в деньгах, которыми святой престол рассчитывал обратить ее на путь истинный. Она решила проучить папу и, продав часть имущества и драгоценностей, села на корабль и уехала во Францию. После ее отъезда палаццо Фарнезе являл вид разрушения. Свита королевы расхитила серебряную посуду, сорвала со стен гобелены, распродала картины и даже сняла часть медных листов, которыми была покрыта крыша. О впечатлении, которое Христина произвела во Франции, можно судить по следующему отрывку из мемуаров мадемуазель де Монпансье, принцессы королевского дома. «После балета мы вместе с королевой отправились в комедию. Там она меня удивляла чрезвычайно. Чтобы выразить свое одобрение местам, которые ей нравились, она клялась именем Бога. Она почти ложилась на своем кресле, протягивала ноги в разные стороны и задевала их за ручку кресла. Она принимала такие позы, какие я видела только у Травелина и Жоделе, арлекинов итальянской и французской комедии. Она громко читала вслух стихи, которые ей запомнились, и говорила о тысяче вещей, и говорила, надо сознаться, очень хорошо. Иногда ее охватывало глубокое раздумье, она сидела некоторое время молча и тяжело вздыхала и затем вдруг просыпалась и вскакивала на ноги. Она во всем совершенно необыкновенна!» Надо добавить к этому, что и в костюме Христины арлекин зачастую брал верх над королевой сеиченто. Она высадилась на французский берег в цветном камзоле мужского покроя с лентой через плечо и доходящей до колен короткой юбке, в белых чулках и башмаках, в напудренном парике, прикрытом широкополой шляпой с большим пером. Во Франции Христина была встречена холодно и поспешила назад в Рим, куда звал ее, напуганный ее решительностью, папа. Но по дороге она получила известие о появлении в Риме чумы и принуждена была остановиться в Пезаро. Некоторое время она жила там, соскучилась ждать и вернулась снова во Францию. Фонтенебло было отведено ей для жительства. Она ознаменовала свое пребывание в нем ужасной расправой со своим любовником, маркизом Мональдески. Этот Мональдески сменил кардинала Адзолини, впрочем, кардинал до конца дней Христины остался ее преданным другом; в ее завещании он был назначен первым наследником. Мональдески состоял при Христине главным управителем ее дел и пользовался неограниченным доверием королевы. Это был типичный авантюрист сеиченто, соединявший в себе к тому же все качества, необходимые для фаворита. Его погубила вражда с другим подобным же кавалером двора Христины, неким Сантинелли. В конце концов Мональдески совершил несколько неосторожностей, и Сантинелли мог явиться в Фонтенебло, имея в руках неопровержимые доказательства его вины. В чем именно заключалась вина Мональдески, с точностью не известно. По-видимому, то были письма, где фаворит имел несчастие слишком громко говорить о милостях к нему королевы, не удержавшись при этом от оскорбительных насмешек над ней. Как бы то ни было, получив эти письма от Сантинелли, Христина призвала Мональдески в одну из комнат дворца, где находились уже Сантинелли и еще двое преданных ей людей, все с обнаженными шпагами. Она пригласила туда же аббата Ле Бель, который и оставил рассказ об этом трагическом происшествии. Ле Бель был свидетелем того, как Христина предъявила Мональдески какие-то бумаги и письма, как тот сначала отрицал вину, но потом, уличенный, упал на колени и умолял о прощении. Королева слушала его с невозмутимым спокойствием, стоя на ногах и оперевшись на трость из черного дерева с шаром наверху. «Будьте свидетелем, — сказала она, обращаясь к аббату, — что я не тороплю его и даю ему случай оправдаться». Раскаяние Мональдески не заставило ее поколебаться. Через некоторое время она произнесла громким голосом: «Отец, вручаю вам этого человека, приготовьте его к смерти и молитесь об его душе». Затем она вышла из комнаты. Мональдески рыдал и умолял о спасении аббата и трех вооруженных людей. Один из них, пошептавшись с товарищами, пошел просить королеву о смягчении участи несчастного кавалера. Он вернулся со словами: «Маркиз, подумай о Боге и позаботься о душе. Тебе надо умереть». Тогда Ле Бель в свою очередь пошел усовещивать Христину. Он нашел ее спокойной и твердой. На все доводы аббата она отвечала: «Он должен умереть». Ничто не могло спасти Мональдески. Когда Ле Бель вернулся, несчастный маркиз понял все по его лицу, упал на колени и стал исповедоваться. По прошествии нескольких минут убийцы начали приближаться к нему. «Маркиз, готов ли ты, кончил ли ты исповедоваться?» — спросил один из них и, не дав ответить, нанес ему ужасный удар шпагой в живот. Издавая отчаянные крики, Мональдески пытался бежать, силы ему изменили, он упал на пол и пополз, как затравленное животное. Удары сыпались на него, но долго никому не удавалось нанести ему смертельный удар. Вся комната была залита кровью, и шум отчаянной борьбы должен был доходить до ушей королевы. Наконец, Мональдески испустил дыхание. Узнав о его смерти, Христина заплакала и стала молиться Богу. Убийство в Фонтенебло возбудило всеобщее негодование во Франции. Христина приготовилась к отъезду, но сама она не была смущена нимало и даже показывала своим гостям ту комнату, где была совершена зверская расправа. Через несколько месяцев она появилась в Риме и продолжала вести там прежний образ жизни. Убийство не было большой редкостью в обиходе барокко. Александр VII не имел никаких выгод раздувать эту историю. Скрепя сердце он приветствовал королеву, прислав ей в подарок четыреста фиасок ее любимого вина. Но, считая главным виновником преступления Сантинелли, папа обратил свой гнев на него. Сантинелли сделался теперь самым доверенным лицом Христины. Может быть, он и не был ее любовником, так как всем было известно о его страстной любви к герцогине Чери, счастливо избавившейся около этого времени от своего первого мужа при помощи яда. Папа решил воспрепятствовать браку Сантинелли с Чери. Он заточил герцогиню в монастырь, потом в Замок св. Ангела, потом сослал в Неаполь. Христина деятельно защищала своего кавалера, папа отвечал на это уменьшением ее доходов. Королева должна была на сей раз уступить и даже расстаться совсем с Сантинелли, который отправился искать счастья в Венецию. В конце концов Сантинелли добился-таки своего: через девять лет герцогиня Чери, не забывшая своей страсти в тюрьмах и монастырях, бежала с ним и вышла за него замуж. Христина тем временем все больше и больше тяготилась своей зависимостью от папы. С целью поправления денежных дел она предприняла даже путешествие на родину. Там она была встречена очень дурно, на обратном пути узнала о смерти Александра VII и остановилась в Гамбурге, чтобы выждать результатов конклава. Ожидая со страхом известий об избрании папой своего врага, кардинала Фарнезе, она занялась поисками философского камня вместе с алхимиком Борри и астрологом Бандиерой. Новости, пришедшие из Италии, были благоприятны: под именем Климента IX папой был избран ее большой друг, кардинал Роспильози, назначивший своим секретарем кардинала Адзолини. Она со всей поспешностью устремилась в Рим. На несчастье Христины, Климент IX умер через три года. Его преемник, Климент X, был холоден с ней. Но теперь Христина решила не обращать больше внимания на расположение папы и прочно обосновалась в Риме. С тех пор и до конца дней она безвыездно жила в палаццо Корсини на Лунгаре, занимаясь своей академией и своей библиотекой, услаждаясь операми, комедиями, тонкими обедами и азартной игрой. За Климентом X последовал Иннокентий XI, крутой и непокладистый старик, закрывший в Риме все театры и отравивший последние годы Христины. Она выдержала жестокую борьбу с этим папой, отменившим право убежища, которым пользовались до тех пор в Риме дворцы, занятые представителями иностранных держав. У королевы нашелся могущественный союзник в лице французского посланника маркиза де Лаварден, который, опираясь на восемьсот вооруженных людей, смеялся над требованиями папской полиции. Христина не располагала таким войском, но в ее дворце нашло убежище множество людей, имевших дело с судом и властями. Нижние этажи палаццо Корсини были наполнены смельчаками всякого рода, изгнанниками, беглецами и просто бандитами. Папские сбиры были бессильны против них, и эти люди, со слезами на глазах свидетельствовавшие свою преданность Христине, в случае надобности показали бы Риму давно не виданное зрелище междоусобной войны на улицах. Этой странной гвардией королевы, доставлявшей прекрасный сюжет для Калло, начальствовал отчаянный авантюрист, бывший в то же время ее последней сердечной привязанностью, некий маркиз дель Монте. Его репутация дуэлиста, волокиты и отъявленного мошенника была достойна одного из бравых капитанов итальянской комедии. Постаревшая Христина прощала ему измены и грубость обращения, доходившую, как говорили, до побоев, ради минут, свидетельствовавших о самой пылкой его преданности. Последняя любовь считает только счастливые минуты. Когда дель Монте внезапно умер, во время приготовления к какому-то карнавальному празднеству, Христина увидела в этом предзнаменование своей скорой смерти. В самом деле, она немногим пережила маркиза. Она умерла в апреле того же 1689 года. На ее похоронах барокко дало простор своей любви к мрачной пышности погребальных обрядов. Оно воздвигло своей даме торжественную гробницу в самом Соборе св. Петра. И долгим титулом оно заменило завещанные королевой простые слова эпитафии: Vixit Christina Deo annos 63{124}. ПИРАНЕЗИ Пиранези был последним явлением художественного гения Рима. Он появился как раз в ту минуту, когда на земле Рима прекратилось многовековое сотрудничество искусства и природы. XVIII век только что внес последние архитектурные и живописные черты в картину Рима. Пиранези оставалось увековечить ее в своих гравюрах. Последние сооружения папского города, — фонтан Треви, вилла Альбани, казино виллы Памфили, — изображены в них наряду с руинами классического Рима. И самые эти руины как бы застигнуты им в последние часы их дикого, естественного и нетронутого великолепия, накануне вторжения в их глубокий покой ученых розысков, охранительных забот и классической моды. В создании этой моды гравюры Пиранези сыграли большую роль, а его познания, добытые долгим опытом жизни в античном, дали многое для научной археологии. Но, содействуя науке и питая неоклассические вкусы эпохи, Пиранези не был в то же время похож на ученых и дилетантов XVIII века. Чужды были ему и свойственные Гете созерцательность, всеобщность, душевный мир. Любовь к преувеличению и крайностям, драматизм таланта и беспокойный нрав делали его естественным романтиком. В классическом мире его не столько привлекало величие созидания, сколько величие разрушения. Его воображение было поражено не так делами рук человеческих, как прикосновением к ним руки времени. В зрелище Рима он видел только трагическую сторону вещей, и поэтому его Рим вышел даже более грандиозным, чем он был когда либо в действительности. В характере Пиранези было много черт авантюриста. Жизнь его шла неровным и стремительным темпом. Он был уроженцем Венеции, старого города авантюристов и романтиков. Отец его был там простым каменщиком. С малых лет Пиранези рисовал и готовился быть архитектором и гравером. Его ранние способности и редкая красота скоро заставили говорить о нем не только в своем квартале, но и на Риальто. Он стал мечтать о Риме еще юношей, когда влюбился в одну девушку, незадолго перед тем приехавшую оттуда и рассказывавшую ему про Рим всякие чудеса. Восемнадцати лет он уже был в Риме, не имея ничего, кроме отцовского благословения и шести серебряных монет в месяц. История того, как молодой Пиранези завоевывал себе в Риме имя художника и возможность существовать, должна содержать страницы изумительной энергии. Твердая вера в свое призвание помогала ему побороть все препятствия. Ему приходилось голодать по целым месяцам, и часто судьба знакомила его на опыте с образом жизни тех римских нищих, которых он так любил впоследствии изображать среди античных руин. Большие затруднения причиняли ему его вспыльчивость, неуживчивость, его неукротимый нрав. Не один раз он стоял на границе преступления. Узнав, что гравер Вази, у которого он учился, утаивает от него различные секреты ремесла, он покушался убить Вази и только случайно избегнул тюрьмы. Среди всех этих случайностей странной, но впрочем счастливой случайностью была его женитьба. Однажды он сидел и рисовал что-то на Campo Vaccino{125} — на тогдашнем Форуме. Проходившая мимо девушка, в сопровождении маленького брата, привлекла его внимание своими черными глазами и стройной фигурой. Он вступил с ней в разговор и узнал, что она дочь садовника виллы Корсини. Бросив карандаш, он неожиданно вскочил на ноги и прямо спросил ее, хочет ли она выйти замуж. Утвердительный ответ позволил ему повести дело таким образом, что у родителей девушки не было ни времени, ни возможности отказаться. Через пять дней после этого происшествия он отпраздновал свою свадьбу. Сто пятьдесят пиастров, полученные в приданое, дали наконец Пиранези немного отдыха от нужды. О видениях, посещавших молодость Пиранези, и о той лихорадке, какой было охвачено его воображение, свидетельствует выпущенная им тогда серия фантастических офортов, так называемых Carceri{126}. Это странные и кошмарные видения тюрем, переполненных орудиями пытки. Де Квинси описывает их в своих «Признаниях потребителя опиума»: «Некоторые из этих гравюр изображают высокие готические залы. В них расположены приборы и машины: колеса, краны, канаты, рычаги, обнаруживающие огромную силу и способность преодолеть всякое сопротивление. Вы видите, как вьется лестница вдоль стены и по ней карабкается кверху сам Пиранези. Проследите немного вперед его путь, и вы увидите, что лестница приходит к внезапному обрыву, без всякой балюстрады, и, таким образом, тот, кто поднимается по ней, может прийти только к падению в пропасть. Что же будет с бедным Пиранези? — можно надеяться, по крайней мере, что здесь конец его трудного пути. Но поднимите глаза выше, и вы увидите второй ряд лестниц, еще выше первого, и Пиранези опять там, на этот раз у самого края бездны. Еще поднимите глаза, и еще более воздушный ряд лестниц увидите вы, и еще раз бедный Пиранези совершает там свой подвиг восхождения. И так далее, пока наконец и прерывающиеся лестницы, и Пиранези с ними не исчезнут во мраке, окутывающем вершину залы. Точно такую же силу вечного возрастания и повторения проявляла та архитектура, которую я сам видел в моих снах». Даже в бреду Carceri Пиранези оставался великолепным архитектором. Тюрьмы его видений открывают сквозь затейливую путаницу лестниц, переходов и неведомых машин превосходно распределенные пространства и безграничные перспективы. Самое страшное в этих рисунках, кажется, колоссальная тяжесть и мощь каменных стен, сводов, арок и столбов. Как должен был чувствовать Пиранези каменные массы базилики Константина и терм Каракаллы! Ему почти никогда не приходилось строить что-либо. Существуют только в набросках его проекты каких-то фантастических и огромных зданий классической архитектуры. Ни у египетских фараонов, ни у римских императоров не хватило бы могущества, чтобы построить эти здания. По их величественным лестницам могли бы взойти целые народы, и целые города могли бы поместиться под их стремительно взлетающими арками. Не Carceri и не эти фантазии составили славу Пиранези. Известность пришла к нему после того, как он стал издавать свои виды римских развалин. Такие виды и изображения художественных античных предметов, — ваз, канделябров, треножников, — занимают главную часть в его eouvre gravе{127}, состоящем из полутора тысяч листов. Количество это свидетельствует о беспримерной энергии Пиранези. Не только он никогда не знал усталости, но каждый из его листов несет на себе печать страстного увлечения. Руины Рима никогда не переставали вызывать в нем подъем духа и воображения. Он любил бродить среди них при луне, стремясь найти их истинное выражение в решительных контрастах света и тени. Зная только два цвета — черный и белый, Пиранези умел быть замечательным колористом. Хорошие оттиски его офортов отличаются ни с чем не сравнимой глубиной и бархатистостью черного тона. Его гравюры способны лучше украсить стену, чем любая картина. Работая среди развалин Рима, Пиранези, конечно, мало думал о тех любителях, которые стали потом украшать его римскими видами свои комнаты, уставленные мебелью Чиппенделя и Роберта Адама. Он не обращал никакого внимания даже на то, что его необыкновенная производительность понижала цены его листов. Он жил в каком-то странном мире опрокинутых и заросших кустарником стен, разбитых плит, громоздящихся друг на друга барельефов, изъеденных временем алтарей. Длиннобородые и дикие козлы пасутся среди них, отыскивая траву, или там бродят тревожно жестикулирующие романтические фигуры людей, представляющих нечто среднее между разбойниками, нищими и энтузиастами древности. Сам Пиранези был похож на одного из них, когда пробирался сквозь заросли, окружавшие тогда виллу Адриана. Смерть застала его в то время, как он работал над изображениями ее развалин. Он еще успел попутно высказать гениальные догадки об ее плане и расположении, которые подтвердились впоследствии исследованиями археологов. Знание его могло быть точным. Но, зная, как никто, римские руины, он менее всего стремился к буквальной правде изображений. Он передавал впечатления грандиозного с той силой, с какой чувствовал их сам, то есть в несколько раз сильнее, чем их чувствует обыкновенный человек. Триумфальные арки, храмы и римские мосты были поняты им не как создания людей, но как дела героев. Простые дорожные плиты на его Via Appia{128} исполнены необыкновенным величием. Это величие было в его собственной душе. Его дух вселялся в камни древних зданий, и точно веяния его колебали ползучие травы, свешивающиеся с их карнизов и фронтонов. Для Пиранези, отлично знавшего место, общий вид и детали каждой римской руины, было мало только такого спокойного и подробного изучения. Его воображение любило соединять все формы и живописные черты развалин в одном мгновенном видении. Фронтисписами к собраниям его римских видов служат изображения уходящих в бесконечность античных дорог, по обеим сторонам которых возвышаются колоссальные здания. Они напоминают гробницы вдоль Аппиевой дороги, но только увеличенные в десятки и сотни раз. Они громоздятся друг на друга в несколько этажей. Легионы разбитых статуй, тучи обелисков, ваз, урн, саркофагов, алтарей, барельефов, герм, капителей и масок усеивают их. Увитые плющом деревья раскидывают среди них свои ветви. Маленькие человеческие фигурки на античной мостовой кажутся рядом с ними пигмеями. Перед этими горами мраморных изваяний и архитектурных форм чувствуешь себя раздавленным. Надо было быть Пиранези, чтобы не почувствовать этого! Надо было родиться безумствующим романтиком, чтобы с такой решительностью и вечной тревогой души искать трагическое в развалинах Рима. Судьба заставила искусство сказать последнее слово в Риме гравюрами Пиранези. Содержанием этого последнего из процветавших в Риме великих искусств был пафос разрушения. РИМСКАЯ КАМПАНЬЯ 1 Окрестности Рима, — римская Кампанья, — больше, чем что-либо другое, отличают Рим от всех городов. Образ Кампаньи соединен с образом Рима неразрывно. Она первая открывает глаза путешественнику после начальных дней разочарования. Окруженный Кампаньей, Рим мало принадлежит современной Италии, современной Европе. Истинный дух Рима не умрет до тех пор, пока вокруг него будет простираться эта легендарная страна. Никакие принадлежности европейской столицы не сделают его современным городом, никакие железные дороги не свяжут его с нынешней утилитарной культурой. Путешественник прежних времен тратил целый день, чтобы проехать Кампанью; теперь поезд пробегает то же пространство в два часа. Но в этом пока вся разница. И теперь, как и тогда, за эти два часа, как за тот день, приближающийся к Риму путешественник расстается с одним миром и находит другой. Вечность Рима не вымысел, — его окружает страна, над которой время остановило полет и сложило крылья. Исторический день здесь никогда не наступал, здесь всегда брезжит рассвет нашего бытия. Кампанья не поддается изменениям, не подчиняется завоеваниям цивилизации. От самых ворот города начинается иногда необработанное, незаселенное, дикое поле. Трудно объяснить это одной малярией; трудно поверить, что во времена императоров Кампанья была другой, покрытой виноградниками, полями, виллами. Поселение человека всегда было здесь только оазисом. Виллы римских патрициев строились под самым городом или на морском побережье, в Лаурентуме, в Анциуме; постоялые дворы тянулись по большим консульским дорогам; кое-где дымились очаги маленьких городов, как Ардея или Лавиниум, кое-где колоны сеяли хлеб. Но почти то же было в век Возрождения, почти то же есть и теперь. Железная дорога проведена к Неттуно и Анцио, там построены виллы и морские купальни. Остерии и сейчас тянутся по старинным дорогам, и рядом с ними бежит электрический трамвай. Земледельческие колонии распахивают «agro Romano»{129} где-то за Тремя Фонтанами. Ардея и Чивита Лавиния еще насчитывают несколько сот жителей. Однако все это странным образом только усиливает необитаемость и недоступность Кампаньи. Все обыденное, все временное здесь непременно погибает. Стада дичают, поля тонут в сорных травах, стены пригородных вилл кажутся стенами кладбищ, остерии через немного лет принимают вид развалин, и плющ убирает их как заброшенные руины. Рельсовые пути внушают только чувство бесконечной удаленности, и самые недавние дела человека приобретают здесь раннюю и таинственную дряхлость. Не успев возникнуть, виллы и купальни уже пустеют, за одну зиму они стареют здесь вдруг на десятки лет. Невольно хочется верить, что Кампанья в самом деле заколдованное, заповедное место. Над ней произнесено заклятие, в силу которого она уединяет и хранит Рим. Она передает из века в век легенду о божественном происхождении Рима и в новых поколениях людей с прежней силой пробуждает благоговение перед Римом первых его обитателей. Впечатление, которое производит Кампанья, несравнимо ни с какими впечатлениями. «Я проехал почти все земли Италии, я бродил по знаменитым полям Агригента и Сиракуз, но, несмотря на ослепительные краски тех южных стран, признаюсь, я не был так восхищен ими, как римской Кампаньей и Лациумом. Эти пейзажи стали для меня такими же близкими, как пейзажи моей родины. Когда я писал мою «Историю», я часто видел их, и всегда они были новы для меня и полны величия. И когда я расставался с ними, мое сердце болело от неудержимого желания увидеть их снова». Так писал Грегоровиус, и его глубокая любовь к Кампанье известна каждому, кто читал его «Историю города Рима в средние века». Одним из достоинств этой превосходной книги является живая связь ее автора с той землей, на которой происходили описанные им события. Изученная им эпоха средневековых баронов соединена с Кампаньей множеством воспоминаний. Темные квадратные, наполовину осыпавшиеся башни, разбросанные повсюду в окрестностях Рима, напоминают всегда орлов Кампаньи, — князей Колонна, Орсини, Савелли и Конти. Они напоминают нам теперь и их историка. Рассказывают, что Грегоровиуса очень часто можно было видеть на высокой террасе у Латерана, откуда открывается вид на равнину Кампаньи и на Альбанские горы. Там он обдумывал главы своей книги, окидывая взглядом театр своей истории. «Возможно, — пишет он, — что этот пейзаж обязан большой долей своего непобедимого очарования связанным с ним великим историческим воспоминаниям. Но если бы даже их не было, он все равно волновал бы душу тем высоким благородством, каким наделила его природа. Иные местности Лациума кажутся нам мифологичными: роща у Кастель Фузано, эти старые пинии и широкое устье Тибра заставляют воображение населить их сказочными существами. Иные пейзажи здесь мрачны, иные еще напоминают эпос и Гомера, как Астура и мыс Цирцеи. Но только римской Кампаньи одной принадлежит грандиозный исторический стиль, торжественный покой трагедии. Она простирается, как великолепный театр прошлого, как великая сцена, на которой были решены судьбы мира. Здесь все безмолвно, все величественно, все исполнено суровой и мужественной красотой. Перед этой природой чуткий путешественник должен проникнуться тем важным и глубоким чувством, которое пробуждалось некогда при лицезрении Юноны Поликлета». Но едва ли Кампанья принадлежит к тем местам, которые, как самый Рим, например, или Флоренция, вызывают ряд ясных исторических воспоминаний. История говорит сердцу там, где есть след исторической преемственности. Всякое деление времени мало чувствуется в Кампанье. Она внушает совсем особенную историческую перспективу. Даже события и творения вчерашнего дня отодвигаются здесь на бесконечное расстояние. Феодальные башни и римские акведуки здесь одинаково легендарны. Одно не сменяется другим, но одинаково с ним тонет в легендарных и сказочных временах. Размышление минует здесь все звенья исторической цепи и охотнее всего обращается к ее началу, к началу Рима. Еще и теперь на вечерней дороге можно встретить волчицу, которая скрывается в пещеру, где ждут ее голодные детеныши. Капли, падающие с потолка в гроте Эгерии, еще и теперь слышны, как лепет нимфы, который умел понимать когда-то Нума Помпилий. Вид всадников, пересекающих одетые утренним туманом пространства, заставляет подумать о божественных Диоскурах, спешащих в Рим с вестью о победе. Блестящая полоса моря на горизонте вызывает видение корабельщиков Энеиды. Кампанья погружена в стихию прошлого, но истории здесь нет. Историю создает труд человека, правильное общество, закон, честолюбие, богатство. Кампанья никогда не знала ничего этого. После средневековых баронов её населили разбойники. Папы XVI века вели с ними долгие и упорные войны, отмеченные редкими подвигами и страстями. Но подвиги и страсти такого рода не попадают на страницы истории. В XVII и XVIII веке, когда разбойники были сломлены и укрощены, Кампанья сделалась обетованной страной художников. Пуссэн проводил целые дни в долинке за Понте Молле, еще и теперь носящей имя Валь Пуссино. Клод Лоррен встречал восход солнца на пустынном взморье у Кастель Фузано. Белокурые фламандцы и голландцы с итальянскими именами или итальянскими прозвищами скитались по остериям Кампаньи, ища своих героев среди пастухов и погонщиков мулов. Пиранези со смелостью авантюриста пробирался к развалинам акведуков или руинам Адриановой виллы. В XIX веке Кампанья сделалась одной из любимых тем романтической литературы. Путешественники предшествующего столетия не были в силах понять и передать словами ее особенную красоту. Глубокое впечатление от Кампаньи выражено лишь в письмах такого предшественника романтизма, каким был Бекфорд. Большое чувство вложено еще в пейзажи Кампаньи, которые рисует так бережно и любовно Бонштеттен в своем «Путешествии в Лациум», изданном в 1803 году. Но Бекфорд и Бонштеттен были мало кому известны. Для большинства Кампанья была открыта Шатобрианом; последовавшие за ним поколения создали обширную поэзию руин и меланхолических воспоминаний. Никому не удалось только превзойти Шатобриана в классической точности, силе и картинности изображений Кампаньи. «Нет ничего прекраснее, чем линии этого горизонта, чем постепенное возвышение планов и замыкающие все, тонкие, бегущие очертания гор. Долины часто принимают здесь вид театра или римского цирка; их склоны падают террасами, как будто могучая рука римлян преобразовала самый лик этой земли. Особая дымка, окутывающая дали, смягчает все формы и отнимает у них то, что могло бы показаться слишком резким или слишком угловатым. Здесь никогда не бывает темных и тяжелых теней. Ни в скалах, ни в листве деревьев здесь нет таких темных масс, в которых не таилось бы немного света. Удивительно гармонический тон соединяет землю, воды, небо; все поверхности, благодаря такой связи оттенков, переходят одна в другую, и нельзя определить, где кончается один цвет и где начинается другой. Вы, вероятно, любовались не раз освещением пейзажей Клод Лоррена, которое кажется более прекрасным и идеальным, чем свет природы. Так вот, — это свет Рима!» В этом свете Рима, в созерцании этих пейзажей Кампаньи, Шатобриан, первый из разочарованных людей нового века, почерпнул и великую силу утешения. «У кого нет больше связи с жизнью, — писал он, — тот должен переселиться в Рим. Там он найдет собеседником землю, которая будет питать его мысли и наполнит снова его сердце. Там он узнает прогулки, которые всегда что-то скажут ему. Самый камень, на который там ступит его нога, заговорит с ним, и даже в пыли, которую ветер поднимет за ним, будут заключены какие-то человеческие свершения». 2 Большинство гостей Рима видит Кампанью на Аппиевой дороге. В ясные зимние вечера, когда солнце клонится к закату и красным отблеском освещены гробницы, пинии и развалины акведуков, здесь медленно катятся один за другим экипажи. Это любимая прогулка иностранцев в Риме, того племени, живущих легко и видящих много людей, которое веками осело в старинных и уютных отелях вокруг Испанской лестницы и пьяццы Барберини. Дорога еще лучше, когда на ней нет проезжих. Но и в этой вечерней прогулке нет ничего, что могло бы нарушить прекрасный покой развалин. Тихое движение экипажей и невольное раздумье, выраженное на лицах проезжих, придают всему важность и значительность. Женщины, встретившиеся здесь на миг среди могил и в красном свете погасающего дня, внушают мысль о каком-то длинном романе с тонкими чувствами, долгими разлуками и несбывшимся счастьем. Чтобы лучше узнать Аппиеву дорогу, надо идти по ней пешком до Казале Ротондо. Немало римлян прошло здесь когда-то, отправляясь на восток и повторяя в своем сердце слова Цицерона: «Лучше смерть, чем разлука с родиной; в Риме надо жить, в свете Рима!» Они пускались в путь рано утром, когда солнце еще не показывалось из-за Сабинских гор, чтобы совершить первый переход до наступления зноя. Туманы бродят по утрам над Кампаньей, над уснувшими пиниями. Роса делает мокрыми плиты дороги и мрамор гробниц. Какая тоска пробуждалась в этих гражданах Рима, когда они оборачивались и видели вдали сереющий на рассвете город! Как неохотно должны были они идти вперед, несмотря на счастливое предзнаменование в виде орла, плывущего над Кампаньей к восходу солнца, несмотря на магический жезл указывавшего им путь бога в окрыленных сандалиях. Там, где текла некогда река жизней и где еще являются эти призраки античного путешествия, там бродят теперь только стада. Осенью они спускаются с гор, зимуют здесь и в мае снова возвращаются в Абруцци. В передвижении стад заключена вся жизнь нынешней Кампаньи, и это один из характернейших ее образов. Даже акведуки кажутся здесь стадами, бегущими через пространства, — трудно отделаться от впечатления бега, когда смотришь на их сменяющиеся аркады. У Казале Ротондо, последней римской гробницы, до которой доезжают в прогулках по Аппиевой дороге, есть обширные загоны для овец. Их стерегут рослые юноши-пастухи, горцы из Абруцци, в традиционных бараньих шкурах, обернутых вокруг бедер и вывороченных шерстью наружу, — вечном наряде фавнов. Они равнодушно смотрят на экипажи, на людей из другого мира, и ничто не будит их очарованной дремы. Сквозь их черные круглые глаза, точно из бездонного колодца, на нас смотрит сама лукавая истина зверей и полубогов. На ночь стада уводят в пещеры или собирают в загоны. Овцы дрожат от ночного холода и слабо блеют, пряча голову от тьмы, от невыразимых страхов, просыпающихся с заходом солнца в бедной овечьей душе. Пастухи ложатся между ними, прикрываясь их шерстью, согреваясь их живым теплом. Бодрствуют только собаки; крупные алмазные звезды, благоприятные старой земле Лациума, оберегают этот безгрешный сон. Не доходя до круглой гробницы Цецилии Метеллы, на Via Appia есть остерия, в которой надлежит отдохнуть пешеходу, когда солнце поднимается слишком высоко и когда устанут ноги. Блюдо макарон, изготовленных с салом, съеденное в обществе пастухов и землекопов и запитое Фраскати, кажется необыкновенно вкусным после долгой ходьбы. Отсюда можно пересечь Кампанью и выйти к Порта Фурба на Тускуланской дороге. Приходится идти сперва по недавно проложенной Strada militare{130}, потом мимо гробниц Латинской дороги и, наконец, прямиком через открытое поле. Это одна из самых интересных прогулок в ближайших окрестностях Рима. Мимоходом можно заглянуть еще раз в полутень гробницы Валениев, чтобы полюбоваться ее летящими гениями. На пути к Латинским могилам встречается мост через узкий ручей, текущий среди сыроватой и пологой долины, весь заросший камышом и болотными травами. Это Алмоне, «короткий Алмоне» «Метаморфоз» Овидия. На его берегах, в недалеком расстоянии от моста, находятся священная роща, небольшой языческий храм, обращенный в церковь св. Урбана и нимфей, слывущий гротом нимфы Эгерии. Все это место со стоячими водами Алмоне, с камышом, зелеными холмами и могучими дубами священной рощи, с прохладной тенью нимфея, кажется легендарным и чудесным. «Bosco Sacro»{131} состоит из нескольких очень старых вечнозеленых дубов, растущих правильным кругом. Есть что-то прелестное в круглом пятне тени, которую эта рощица бросает на зеленый луг. Внутри готово место для алтаря, но и без алтаря здесь живет дух античной религии. В соседней церкви Сант Урбано античные гипсы соединены с раннехристианскими фресками; двор римской фермы окружает ее ныне; запах сена, вина и деревенского дыма сменил запах молитвенных курений и ладана. Все это — сама даже деревенская жизнь здесь — части одной старинной веры. Лежа в тени священной рощи, начинаешь ощущать слабый аромат земли, молодой травы и вечной зелени. Сквозь темную листву дубов видно небо Рима и облака, плывущие над Кампаньей длинными рядами. Природа полна предчувствиями весны, наступает какой-то счастливейший час года. Но вдруг печаль охватывает душу. Отчего нельзя продлить эту минуту навсегда? Отчего и она должна пройти, кануть в безвозвратную глубину воспоминаний… Все эти земли, и роща, и соседний храм, и все, что тут стояло во времена Антонинов, принадлежало уроженцу Греции, Ироду Аттическому. Он унаследовал от отца несметные сокровища, найденные около театра Диониса в Афинах, он был наставником молодого Марка Аврелия и мужем прекрасной Аннии Региллы из рода Юлиев. Он был самым богатым, самым известным, самым образованным и самым счастливым человеком того времени. Но вот, оставив ему четверых детей, Анния Регилла внезапно умерла, и он был обвинен молвой в ее смерти. Никто и никогда не узнает, правда ли это, и если правда, то зачем совершил это человек, стоявший на вершине земного благополучия. Известно только, что с тех пор его жизнь не вышла более из тени, брошенной на нее скорбью или грехом. Дом его навсегда погрузился в траур, и даже стены комнат были одеты черным мрамором, привезенным с далекого Лесбоса. Вся эта местность осталась посвященной тени Аннии Региллы. Сант Урбано, называемый обыкновенно храмом Вакха, был на самом деле одним из многочисленных храмов, построенных в память Аннии Региллы и в честь подземных богов. Церере, Прозерпине и почившей Аннии посвящена, таким образом, и эта священная роща. Не осталась ли и до сих пор Персефона истинным гением здешних мест и не ее ли влияния внушают здесь сердцу тонкую и певучую жалобу? Печаль мифа о Деметре и Персефоне, античная печаль, есть самая глубокая и самая пронзающая душу из всех печалей. В ней нет утешительных слез, нет надежд христианской печали. В светлой волне ее есть неотвратимая отрава. В ней слышна нота безумия, звучащая, как напев жалующейся флейты, в шуме ветра, склоняющего дубы, в шелесте камыша, в безмолвии самого ясного, самого радостного дня.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!