Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 7 из 139 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— А у вас что? — спросил тогда Василий Петрович, потирая руки так, словно Артём собирался угостить его, к примеру, варёной картошечкой. — У чужой бабы простоквашу выпил — заработал кнута и Сибирь, — отмахнулся Артём. — Артём, мне всё равно, но вы должны знать, что здесь так не принято, — с несколько деланой строгостью, в манере хорошего учителя сказал Василий Петрович. — Если вас спросят, к примеру, блатные, за что угодили на Соловки, — придётся ответить. Потом, разве вы не рассказывали о своей статье на следствии, когда сидели в камере? В камере сложно смолчать — могут подумать, что вы подсаженный. — Глупость, — сказал Артём. — Как раз подсаженный научен красиво врать. — Неужели вы бытовик? — всё не унимался Василий Петрович. — А вид у вас, как у законченного каэра! Не верю, что вы способны украсть! Артём, усмехаясь, покивал, но так ничего и не ответил. Шёл неоглядой, жил неоглядой, задорный, ветреный. Надолила судьба — живу теперь в непощаде. Главное — никогда не вспоминать про отца, а то стыд съест и душа надорвётся. — …Да и общаетесь с каэрами по большей части, — продолжал Василий Петрович, поглядывая на Артёма. — Я общаюсь с нормальными людьми, — ответил тот, потому что от него ожидался хоть какой-то ответ. — И как нормальный человек относится к большевикам? — поставил Василий Петрович неожиданный вопрос. — У меня младший брат — он пионер и очень бережёт свой красный галстук. А мне нет до большевиков никакого дела. Случились и случились. Пусть будут, — выкладывая слово за словом продуманно, то есть в несвойственной ему манере, ответил Артём. * * * Пока Василий Петрович нарезал лучок, Артём осматривал келью. Он был откровенно удивлён. Высокие белёные потолки. Дощатые, не так давно крашенные в коричневый цвет полы. Вымытое окно почти в человеческий рост. Всего две лежанки. Одна не застелена — на ней доски. Зато на другой — покрывало с тигром, видна белоснежная простыня, подушка взбита и, кажется, ароматна. Над кроватью — полочка с книгами: несколько английских романов, Расин, некто Леонов с заложенным неподалёку от начала сочинением «Вор», Достоевский, Мережковский, Блок — которого Артём немедленно схватил и раскрыл с таким чувством, словно там было письмо лично ему. Прочёл несколько строк — закрыл глаза, проверил, помнит ли, как там дальше, — помнил; бережно поставил томик на место. Стол был покрыт скатертью, на столе — электрическая лампочка с расписанным акварелью абажуром, в углу иконка с лампадкой, на гвоздике серебряный крест — Артём коснулся его и чуть качнул. В нише окна размещались фотография женщины и фарфоровая собачка — белая в чёрных пятнах, с закрученным хвостиком, надломленным на самом кончике. «А так и в лагере можно жить… — подумал Артём. — Потом ещё будешь вспоминать об этом…» — Да, Артём, да, так можно жить даже в лагере, — подтвердил Василий Петрович. Артём никогда б не поверил, что мог произнести последнюю мысль вслух, — он был молодым человеком, нисколько не склонным к склерозу, — однако на мгновенье всё равно замешкался. — Ну да, — сказал, справившись с собою. — Догадаться несложно. А что Бурцев? Где он? Василий Петрович, не отвечая, по-хозяйски взял плошку из самодельного шкафа, вылил туда сметанку. Изучив убранство, Артём уселся на крепкую табуретку меж столом и окошком, стараясь не смотреть, как Василий Петрович ножом ссыпал лучок в плошку и начал всё это большой ложкой размешивать, изредка посыпая солью, — о, как хотелось эту ложку облизать! Артём взял фарфоровую собачку, повертел её в руках и аккуратно провёл пальцем по линии надлома на хвостике, глотая непрестанную слюну. — Ах, Артём, как я любил кормить свою собаку, — Василий Петрович выпрямился и, лирически шмыгнув носом, вытер глаз кулаком. — Я ведь не охотник совсем, я больше… для виду. Ружьишко на плечо, и в лесок. Увижу какую птицу, вскину ствол — она испугается, взлетит, и я ругаюсь: «Ах, чёрт! Чёрт побери, Фет», — я собаку назвал Фет, в шутку или из любви к Фету, не знаю, чего тут было больше… У Мезерницкого вроде бы имелся Фет? — Василий Петрович быстро глянул в сторону книжной полки и тут же забыл, зачем смотрел. Он говорил, как обычно, прыгая с пятое на десятое, но Артём всё понимал — чего там было не понять. — Ругаюсь на собаку так, — рассказывал Василий Петрович, — как будто всерьёз собирался выстрелить. И Фет мой, по морде видно, тоже вроде как огорчён, сопереживает мне. В другой раз я, учёный, ствол уже ме-е-едленно поднимаю. Фет тоже притаится и — весь — в ожидании! А я смотрю на эту птицу — и, знаете, никаких сил нет спустить курок. Честно говоря, я и ружьё-то, как правило, не заряжал. Но когда поднимаешь ствол вверх и прицеливаешься — всё равно кажется, что оно заряжено. И так жутко на душе, такой трепет. Артём поставил собачку на место и взял портрет с женщиной, не столько смотря на её сомнительную прелесть — «…мать, что ли?» — сколько пытаясь стеклом уловить последние лучи солнца и пустить зайчик по стене. — И длится это, быть может, минуту, но, скорей, меньше — потому что минуту на весу ружьё тяжело держать. И Фет, конечно, не вытерпит и как залает. То ли на меня, то ли на птицу — уж не знаю на кого. Птица опять взлетает… А я смеюсь, и так хорошо на душе. Словно я эту птицу отпустил на волю. «Пошлятина какая-то…» — подумал Артём без раздражения, время от времени поднимая глаза и с улыбкой кивая Василию Петровичу. — И вот мы возвращаемся домой, — рассказывал тот, — голодные, по своей тропинке, чтоб деревенские не видели, что я опять без добычи, хотя они и так знали всегда… И Надя нам уже приготовила ужин — мне что-нибудь сочинила, а Фету из вчерашних объедков… — здесь Василий Петрович вдруг поперхнулся и несколько секунд молчал. — А я ему тоже в его плошку отолью вчерашних щец, хлебушка покрошу и даже, к примеру, жареной печёнки не пожалею, а сверху ещё яичко разобью — он, знаете, любил сырые яйца почему-то… И вот вынесу ему эту плошку, он сидит, ждёт… Поставлю перед ним — сидит, смотрит… Он будто бы стеснялся при мне есть. Или какое-то другое чувство, быть может. Я отойду подальше, говорю: «Ешь, милый, ешь!» И он, словно нехотя, словно бы в первый раз, начинает обходить эту плошку с разных сторон и обнюхивать её. Артём снова проглотил слюну: если б вздумал открыть рот — так и плеснуло бы на скатерть. «Странно, что это никогда не приходило мне в голову, — быстро даже не подумал, а скорей представил Артём. — Наверняка это очень вкусно: борщ, сверху насыпать жареной печёнки, наломать хлеба и умять его ложкой, так, чтобы борщ пропитал этот хлеб… И сверху разбить два или лучше три куриных яйца, чтоб они так неловко разлились по хлебу, кое-где смешавшись с борщом, но сам желток всё равно останется на поверхности… И с минуту принюхиваться к этому, а потом вдруг броситься есть, глотать кусками эту печёнку с капустой, хлеб с яйцом…» — Артём, вы слушаете? — окликнул его Василий Петрович. — К чёрту бы вас, — с трудом ответил Артём. — Давайте есть скорей. Где наши хозяева? Как вы сказали — Мезерницкий? * * * Первым пришёл Бурцев — он кивнул Артёму как доброму знакомому, хотя, странная вещь, за полтора месяца они не перекинулись и несколькими словами — всё как-то не приходилось. Но эта обустроенная келья разом сближала попавших сюда: они чувствовали себя как бы избранными и приобщёнными — к чистой пище, к выметенному и свежевымытому полу, к сияющей подушке, к чистой скатерти и фарфоровой собачке. Бурцев, знал Артём по рассказам Василия Петровича, после Гражданской работал в варьете, потом где-то на административной должности. Обстоятельства своего ареста не особенно раскрывал. По большей части он помалкивал; если выпадало время — почитывал что-то незатейливое из монастырской библиотеки, но Артём успел заметить и удивиться, что, если в присутствии Бурцева заходила речь о чём-то любопытном или кто-то рисковал обратиться непосредственно к нему, он несколько раз поддерживал разговоры на самые разные темы: от хореографического искусства Дункан и отличий Арктики от Антарктики до писем Константина Леонтьева к Соловьёву и очевидных преимуществ Брюсова над Бальмонтом — эту тему, естественно, Афанасьев затеял. В последний раз Бурцев подивил Василия Петровича неожиданными знаниями о ягодах и охоте, сообщив, что там, где растёт морошка, стоит охотиться на белую куропатку, а где брусника — искать глухаря; хотя неподалёку от брусники можно встретить и медведя тоже. Василий Петрович так искренне смеялся вполне серьёзному замечанию про медведя, что Бурцев имел все шансы попасть в ягодную бригаду — но он сам не захотел. Находившийся рядом Сивцев, заслышав разговор, вдруг вспомнил, как на фронте видал медведя, приученного артиллерийской ротой подавать снаряды, но его по ягоды Василий Петрович не взял; да и Бурцев тему о медведе не продолжил. Втайне прислушиваясь к неспешной речи Бурцева, Артём уяснил для себя, что морошка созревает наоборот: из красной в янтарно-жёлтую, и мужские цветки у неё дают больше ягод, чем женские, а брусника может пережить иной дуб — оттого, что живёт по триста лет. Про Брюсова и Бальмонта Артёму было бы ещё любопытнее, чем про ягоды: Бальмонт был единственный поэт, приятный его матери; однако к Бурцеву он до сих пор так и не решился подойти. Всё это казалось нелепым — поесть трески и после, прогуливаясь вдоль нар, вдруг поинтересоваться: вот вы здесь накануне вели речь о символистах… Притом что, в сущности, Бурцев казался неплохим человеком; и при некоторой своей внешней отчуждённости и хмурости на днях даже подпел Моисею Соломоновичу еврейскую песню — так что сам Моисей Соломонович замолчал от удивления. — Мезерницкий уже идёт, велел накрывать на стол, — сказал Бурцев. — Где тут у него… Бурцев открыл деревянный крашеный ящик возле окна — Артём сразу ощутил запах съестного. — У нас сегодня шпик с белым хлебом, — сказал Бурцев просто. — Вы ведь неплохо знаете друг друга? — спрашивал тем временем Василий Петрович то ли Бурцева, имея в виду Артёма, то ли наоборот: в итоге они оба ещё раз со спокойной симпатией встретились глазами — и в этом кратком взгляде содержалась и молодая тёплая ирония по отношению к суетливому старшему товарищу, и сама собой разумеющаяся договорённость о том, что объяснять Василию Петровичу причины их не очень близкого знакомства незачем, тем более что они никому не известны — так получилось. — Это Артём, — не уловивший перегляд, продолжал Василий Петрович. — Добрый, щедрый и сильный молодой человек, ко всему прочему, отличный грузчик, тайный ценитель поэзии и просто умница; вы сойдётесь! Артём, всё время представления смотревший в стол, скептически пожевал пустым ртом, но на Василия Петровича всё это мало действовало. — Наши Соловки — странное место! — говорил он. — Это самая странная тюрьма в мире! Более того: мы вот думаем, что мир огромен и удивителен, полон тайн и очарования, ужаса и прелести, но у нас есть некоторые резоны предположить, что вот сегодня, в эти дни, Соловки являются самым необычайным местом, известным человечеству. Ничего не поддаётся объяснению! Вы, Артём, знаете, что зимой на лесоповале здесь однажды оставили за невыполнение урока тридцать человек в лесу — и все они замёрзли? Что трёх беспризорников, убивших и сожравших одну местную соловецкую чайку, с ведома Эйхманиса поставили «на комарика», привязав голыми к деревьям? Беспризорников, конечно, вскоре отвязали, они выжили — но у них на всю жизнь остались чёрные пятна от укусов. О, наш начальник лагеря очень любит флору и фауну. Знаете, что здесь организована биостанция, которая изучает глубины Белого моря? Что по решению Эйхманиса лагерники успешно разводят ньюфаундлендскую ондатру, песцов, шиншилловых кроликов, чёрно-бурых лисиц, красных лисиц и лисиц серебристых, канадских? Что здесь есть своя метеорологическая станция? В лагере, Артём! На которой тоже работают заключённые! Артём пожал плечами, он был не очень удивлён — ему было почти всё равно: комарики, лисицы, метеостанция… Вот сметанка с лучком! — Хорошо, а вы знаете, — сказал Василий Петрович, — что в бывшей Петроградской гостинице, которая за Управлением, на первом этаже живут соловецкие монахи из числа вольнонаёмных, а на втором — чекисты. И — дружат! Ходят друг другу в гости! — Так белые люди приплывали в новую землю и поначалу ходили в гости к аборигенам, а потом, если те не изъявляли желания креститься и делиться золотом, жгли их селения и травили собаками… которых, надо сказать, индейцы никогда не видели — представьте ужас этих дикарей! — сказал Бурцев, вовсе без злобы и с явным удовольствием нарезая шпик тончайшими лепестками; на последних словах он поднял голову и улыбнулся кому-то, тихо вошедшему в келью и ставшему за спиной Артёма. То был Мезерницкий — он быстро кивнул Артёму, давая понять: сидите, сидите, — и тут же, похохатывая, подхватил разговор: — Разница только в том, что те не хотели начинать креститься, а наши монахи — не хотят прекращать. — Господин Мезерницкий, разве это повод для шуток?! — всплеснул руками Василий Петрович. — Товарищ Мезерницкий, — поправил тот. — Музыкант духового оркестра Мезерницкий, имею честь! — и, без перехода, повёл речь дальше: — Хорошо, вот вам другой пример: Василий Петрович наверняка завёл тему о парадоксах Соловков — не кажется ли вам забавным, что в стране победившего большевизма в первом же организованном государством концлагере половину административных должностей занимают главные враги коммунистов — белогвардейские офицеры? А епископы и архиепископы, сплошь и рядом подозреваемые в антисоветской деятельности, сторожат большевистское и лагерное имущество! И даже я, поручик Мезерницкий, играю для них на трубе — ровно по той причине, что сами они этому не обучены, но готовы исключительно за это умение освободить меня от общих работ. Знаете, что я вам скажу? Я скажу, что борьба против советской власти бессмысленна. Они сами не могут ничего! Постепенно, шаг за шагом, мы заменим их везде и всюду — от театральных подмостков до Кремля. Бурцев со значением посмотрел на дверь, а Мезерницкий только махнул рукой: — Ерунда! Не далее как вчера я это говорил Эйхманису лично. — Говорил или не говорил — дело твоё, суть в том, что всё это легкомысленно, — ответил Бурцев без раздражения и даже с улыбкой. — Ты тут уже три года, друг мой, и оторвался от реальности. Тебе видней, что там с духовыми, а с хозяйством они понемногу учатся справляться… — Не знаю, не знаю, — прервал Мезерницкий, которому куда больше нравилось говорить самому. — Обратите, милые гости, внимание: на общих работах из числа офицеров работает только Бурцев, и то в силу его, простите, мон шер, нелепого упрямства, а остальные… — тут Мезерницкий начал загибать пальцы, вспоминая, — инспектор части снабжения, лагстароста, инженер-телефонист, агроном, два начальника производств и два начальника мастерских!.. Не всё, не всё!.. На железной дороге — наши! На электростанции — наши! В типографии — наши! На радиоузле — наши! Топографией занимаются наши! И даже в пушхозе — наши! — И непонятно, как мы при таких талантах проиграли большевикам войну, — негромко, ни к кому не обращаясь, заметил Бурцев. — Притом что, — вновь не обращая ни на кого внимания, говорил Мезерницкий, — учтите, с 20 года я абсолютно аполитичен. Командование Белой армии своей глупостью и подлостью примирило меня с большевиками раз и навсегда. Но зачем же отрицать реальность. Соловки — это отражение России, где всё как в увеличительном стекле — натурально, неприятно, наглядно! Бурцев вместо ответа, как бы в раздумчивости, покусал губы — он закончил нарезать хлеб и осмотрел стол так, словно это была карта успешно начинающихся батальных действий.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!