Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 32 из 40 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
«…Солнце так светит… — вспомнил и передразнил Афанасьева, — только на санках кататься по такому закату…» «…Боится, что заложу его… — без улыбки смеялся над Афанасьевым. — Три рубля дал! Хитрый рыжий сволочуга…» Но зла на ленинградского поэта всё равно не было. Вспомнил про владычку Иоанна с мешком, в котором лежала посылка, и подумал: «…Сейчас немедленно всё сожру… удушусь, а съем — всё равно в роту идти… Может, оставят переночевать в лазарете?.. Пасть доктору Али в ноги?.. Нет, не выйдет…» И дальше думал: «Как же люди могут полюбить Бога, если он один знает всё про твою подлость, твоё воровство, твой грех? Мы же всех ненавидим, кто знает о нас дурное? Я эту суку Галину ненавижу. Она знает, что меня можно прижать. Она меня прижала! Что делать теперь?» Потом немного путано думал о Бурцеве, о Ксиве, ещё о Жабре — и, вспомнив, какой Жабра стал жалкий, глупый со своей зашитой рыбьей мордой, засмеялся вслух. От своего собственного смеха стало противно — эта ненужная и невозможная теперь улыбка на лице заставила вернуться к тому, что нужно было понять: «Они же сделают меня стукачом. Или угробят в роте. Как мне выкрутиться? Как? Может быть, снова всё обойдётся?» И сам себе ответил: «А вот нынче вечером тебя блатные порежут на куски — и обойдётся…» Слабый человеческий рассудок подкинул Артёму решение: вернуться к Галине, подписать всё и попросить немедленно перевести его в другую роту. Одной частью сознания Артём уговаривал себя, что это стыдно, что он так не поступит, потому что не стукач и потому что не хочет никого ни о чём просить, тем более эту тварь… но одновременно он понимал, что не идёт назад в ИСО по совсем другой причине. И он проговорил себе вслух, что это за причина: «Она не переведёт тебя никуда, идиот! На кого ты будешь стучать в новой роте, где ты никого не знаешь? И с чего ей тебя переводить? С того, что ты струсил? Больше им заняться нечем, как переводить всех напуганных с места на место?..» «Что значит струсил? — остервенело ругался Артём сам с собою. — Меня угробят сегодня или завтра! Проткнут! Как мне это принять? С открытым, чёрт, сердцем? Я что, бык на заклание?» В лазарете, замученный этим, в двух лицах, разговором, упал на диван. Спустя минуту владычка Иоанн принёс мешок с посылкой. Трудно — видимо, его мучило больное колено — присел рядом. — Спасибо, владычка, — сказал Артём, принимая мешок. Вообще ему стоило усесться на диване — нехорошо лежать рядом со священником, — но не было никаких сил: едва шевельнул рукой и раздумал. — А лежи, лежи, — сказал владычка Иоанн. — Тебе силы ещё понадобятся… Они помолчали. Едва Артём захотел услышать его голос, владычка заговорил, словно в который уже раз понимал его мысли. — Всё ищешь, милый, правду или честь. А правда или честь — здесь, — и владычка показал Евангелие. — Возьми, я тебе подарю. Тебе это нужно, я вижу. Как только поймёшь всей душою, что Царствие Божие внутрь вас есть, — будет тебе много проще. — Нет, — сказал Артём твёрдо. — Не надо. — Ой, не прав, милый, — сказал владычка, пряча Евангелие. — Ну, дай Бог тебе тогда… Дай Бог превозмочь всё. Не успел ещё владычка уйти, а в палату уже заглянули пожилая медсестра и монах. «За мной», — понял Артём. — Иду, иду, — сказал громко, с места, потому что медсестра уже раскрыла рот ругаться и понукать Артёма. Брать ему было нечего: мешок с вещами так и был не разобран, только миску да ложку оттуда вынимал. Мешок с посылкой владычка Иоанн перевязал на свой узел. Филипп лежал с закрытыми глазами, выставив отпиленную ногу наружу. Лажечников смотрел на Артёма, но словно не совсем узнавал. Артём свернул к нему по дороге, на ходу развязывая посылку — в посылке был сахар, он насыпал казаку полную плошку. — Ты? — спросил Лажечников еле слышно; прозвучало так, словно у него звук «т» лежал на языке, и он его вытолкнул. Артём не ответил. Жабра спрятался под покрывало, хотелось оголить его, сдёрнуть напоследок, но Артём поленился, тем более что пожилая медсестра перетаптывалась, словно стояла на горячем полу. — Ещё нет чего? — спросил батюшка Зиновий, заметивший, как Лажечникову пересыпали сахар. Артём, заглянув в мешок, выловил недоеденную конскую колбасу, сунул в руки батюшке. — А сахарочку? — спросил он уже в спину Артёму. — Сахарочку бы тоже? На больничном посту Артёма остановили: видимо, искали его учётную карточку, а потом ещё и доктора Али, чтоб в ней расписался, — второпях всё, лишь бы выставить поскорее. Владычка Иоанн, несмотря на болезненную хромоту, вышел проводить Артёма и торопливо шептал, как будто могли не увидеться: — Я вот так размышляю: ты не согрешил сегодня — и Русь устояла. Он словно бы догадался, что происходило с Артёмом в ИСО, и от этого Артёму было ещё дурней на душе и раздражительней. — Здесь все грешат, — быстро отвечал Артём; отчего-то он себя чувствовал как на вокзале, ему пора было уезжать, и теперь все слова были лишними, но он их зачем-то произносил, — …грешат во сто крат больше нас. — А ты не за них отвечай, а за Русь, — скороговоркой говорил владычка Иоанн. — Они грешат, а ты уравновешивай. Праведное дело больше весит, чем грех! — Нет! — с трудом сдерживая злобу, отвечал Артём. — Грешишь — и спасаешься, а праведное — ни на шаг над землёй не поднимает, а тянет на дно. — Бог правду видит, да не скоро скажет, — совсем уже беспомощно даже не говорил, а просил владычка. — В ИСО его надо, пусть бы там всё сказал, — отвечал Артём с улыбкой, которая на лице его была как чужая — даже челюсти от неё сводило. — Ангел тебе в помощь, милый, — сказал владычка, когда монах раскрыл Артёму дверь: проваливай. — Где просто — там ангелов со́ сто, а где мудрено — нет ни одного, — надерзил Артём напоследок. Произнёс всё это громко, но не оборачиваясь. Владычку видеть больше не хотел. В роту Артём шёл деловой, как на рыбалку. Черпал из мешка присланный матерью сахар и ел с руки: через минуту стал сладкий, липкий, шершавый — мухи кружились возле лица и с размаху вшибались то в щёки, то в лоб от жадности и удивления. Артём отмахивался, потом вытирался сахарной рукой. — За Русь отвечай! — вслух дразнил отсутствующего владычку Артём, хрустя сахаром на зубах. — А вот завтра вызовут к Галеньке — и про всю Русь буду отвечать. Всё за эту Русь расскажу. И хохотнул — изо рта разбрызгался сахар по сторонам. Шагавший мимо чекист из бани — в тюленьей куртке на голое тело, несмотря на тепло, — недовольно оглянулся на хохот, но Артёму было плевать. — Ваше Евангелие, — ругался Артём, — не помирило даже владычку Иоанна с побирушкой Зиновием, а их вместе — с монахом. С кем оно может помирить меня? Встретил оленя Мишку, тоже потянувшегося к сахарку. «Переживу ночь или нет?» — думал, усевшись прямо на землю и подставляя оленю поочерёдно лицо и руки: тот облизывал Артёма, часто моргая и торопясь. Над ними, истерично вскрикивая, метались чайки. В прихожей для дневальных чеченцы улыбнулись Артёму, как долгожданному. — Привет, брат! — сказал Хасаев и даже хлопнул его по плечу. — А что ты не в карцере? Артём мысленно хмыкнул, ничего не ответил и твёрдо шагнул в пахучую свою двенадцатую конюшню, псарню, скотобойню, мясорубку. * * * Едва Артём вошёл в роту, Моисей Соломонович запел. Песня была незнакомая и грустная: «Он был в кожаной тужурке, тридцать ран на груди…» Ксиву Артём увидеть не ожидал, но сразу же встретился с ним глазами. Тот заулыбался, с некоторой даже ласкою разглядывая мешки в руках Артёма. Артём, расталкивая лагерников и не отвечая на приветствия тех, кто с ним здоровался, поспешил к своим нарам. Василий Петрович встал ему навстречу, собирался вроде бы обнять, но Артём пробормотал что-то невразумительное, забрался наверх и там уже приступил к тому, что собирался сделать. — Митя, — позвал Щелкачова. — Ты не слушай меня, живи своим умом… Угощайся вот лучше. Выхватил из мешка две вяленые рыбины с отсутствующими глазами. — А вы? А ты? — спросил Щелкачов. — А меня в другую роту переводят, на повышенное довольствие, — ответил Артём. — Тройной паёк! Моисей Соломонович, идите, идите сюда. Прекратите петь на минуту. Тот не заставил себя ждать. — Хорошо поёшь, Соломоныч. Не портишь песню. Спой мне, знаешь, какую? «Не по плису, не по бархату хожу, а хожу-хожу по острому ножу…» У меня, знаешь, были плисовые штаны и хоть не бархатная, но шёлковая рубашка. И ещё отец, через особую дощечку с вырезами, натирал мне пуговицы гимназического мундира. У меня, представь, был отец. Спой? — «Не по плису»? — переспросил Моисей Соломонович с удовольствием, кивая и улыбаясь. — Да, да, — но петь не стал, понёс поскорее, пока не передумали, насмерть запечатанную железную банку с подсолнечным маслом.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!