Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 34 из 129 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В наше время Дзидра Тубельская, назвавшая себя любимой невесткой Елены Сергеевны, написала, что ей кажется, будто бы Елену Сергеевну внедрило НКВД в семью Булгакова, чтобы увести его из семьи, а потом, живя с ним, доносить в органы о нем и его творчестве, – оказывается, она выполняла такое задание. С ее легкой руки, в прямом смысле этого слова, гуляет грязная версия. Сама Дзидра никогда не видела Булгакова и Елену Сергеевну вместе, однако корень иезуитской логики этой женщины в ее собственной биографии. Она всерьез не понимала, как можно из обеспеченной жизни уйти в необеспеченную, как можно просто полюбить. Ее жизнь есть печальная иллюстрация к этому письму. После всех странствий по Средней Азии Дзидра сначала вернулась в Ташкент, а оттуда улетела в конце 1942 года в Москву вместе с Марией Белкиной, на личном самолете мужа ее подруги. Но Мария Белкина летела в Москву, чтобы оттуда пробраться на фронт, а Дзидра Тубельская устремилась к очередному богатому писателю. А с октября 1942 года на балахане появилась новая обитательница – дочь расстрелянного маршала Уборевича Влада. После расстрела отца и ареста матери девочку отдали в детдом на Урале. И вот в свои 18 лет она с Московским архитектурным институтом, куда она поступила, оказалась в Ташкенте. И здесь ее ждала радостная встреча с давним другом их семьи – Еленой Сергеевной Булгаковой, которая и предложила Владе жить у них. По тем временам это был чрезвычайно смелый поступок. В конце войны девушку вновь арестуют, детей расстрелянных маршалов власть долго на свободе не оставляла. На балахане две комнаты, – вспоминала Уборевич свои несколько месяцев житья на Жуковской. – Первая, довольно большая, продолговатая, в которую попадаешь через тамбур с лестницы. В ней до меня спали 15-летний Сережа и Дзидра, жена Жени, сына Елены Сергеевны. Женя был на фронте. Но Дзидра сбежала от Елены Сергеевны в Алма-Ату. Правда, не с проезжим гусаром, а с проезжим кинорежиссером Оней Прутом. Теперь на ее месте спала я. Большую комнату с длинным столом, со скамейками и двумя кроватями Елена Сергеевна облагородила чехлами на кроватях, а Эйзенштейн, уехавший из Ташкента в Алма-Ату (к сожалению, до моего приезда), украсил стены замечательными карикатурами, где он отобразил жизнь в этом писательском дворе. Очень смешными и не очень приличными. Одна из них изображала двор, заставленный кроватями со спящими жильцами, и среди них бродит Володя Луговской “под мухой”. Муха огромная нарисована между его густыми бровями. Подпись “Бровеносец Луговской”[195]. Пушкинская улица – Первомайская улица. Алексей Толстой и другие Возле Узбекского отделения Союза писателей жили именитые писатели и их жены – А. Н. Толстой с Людмилой Толстой и сыном Митей, Всеволод Иванов с семьей, Екатерина Пешкова, первая жена Горького. Здесь находились основные продуктовые распределители. Для литераторов республиканское отделение Союза писателей было основным местом, где собирались на лекции и писательские собрания, здесь на улице слушали последние сводки из репродукторов, передававших последние известия. В писательской столовой, которая находилась на застекленной веранде, не только обедали, встречались, здесь происходили распределения вещей бытовой комиссией. На Первомайской улице поселился со своей красавицей женой Алексей Николаевич Толстой, он приехал с ней из Куйбышева, с ним вместе жили мать жены, секретарша и домработница. В декабре правительство Узбекистана предоставило ему особняк в предместье Ташкента с прекрасным садом. К. И. Чуковский записал в дневнике и января 1942 года: Вчера в Ташкент на Первомайскую ул<ицу> переехал А. Н. Толстой. До сих пор он жил за городом на даче у Абдурахмановых. Я встречался с ним в Ташкенте довольно часто. Он всегда был равнодушен ко мне, хотя мы знакомы с ним 30 лет[196]. У Толстого и Пешковой проходили так называемые элитные гостиные, где они устраивали поэтические и музыкальные вечера. NN (Ахматова) читала поэму, – записано в дневниках Л. Чуковской об одном из таких посещений, – Алексей Николаевич заставил ее прочесть поэму дважды, ссылаясь на все ту же знаменитую трудность и непонятность. По-моему, он и после двух раз не понял[197]. Ахматова сложно относилась к Толстому. Судя по воспоминаниям английского филолога Исайи Берлина, который общался с Анной Андреевной после войны, они обсуждали ее взаимоотношения с Толстым. Алексей Толстой меня любил. Когда мы жили в Ташкенте, он ходил в лиловых рубашках a la russe и любил говорить о том, как нам будет вместе хорошо, когда мы вернемся из эвакуации. Он был удивительно талантливый и интересный писатель, очаровательный негодяй, человек бурного темперамента. Его уже нет. Он был способен на все, на все, он был чудовищным антисемитом; он был отчаянным авантюристом, ненадежным другом. Он любил лишь молодость, власть и жизненную силу[198]. Антисемитизм не мешал Толстому близко дружить с Соломоном Михоэлсом, великим еврейским актером, который ставил на подмостках ташкентского театра национальные оперы. Может быть, их сближали невероятное жизнелюбие и бурный темперамент, свойственные им обоим. К Михоэлсу, который жил здесь же на Пушкинской улице, приходил Луговской. В огромной, выгороженной из конференц-зала комнате литератора-ученого А. Дейча, в доме, где были расселены деятели науки, Луговской слушал хасидские легенды и анекдоты в исполнении великого актера, а потом они вместе пили и пели. Однажды в Театре оперы и балета был устроен концерт. Толстой сам написал для спектакля одноактный скетч. В спектакле играли Раневская, Михоэлс, Абдулов и сам Толстой. Зрители были в полном восторге. Толстой, по воспоминаниям друзей, просил Михоэлса подольше не уходить со сцены, поиграть еще, поимпровизировать. Потом он признавался, что испытывает от игры настоящее наслаждение. В Ташкенте А. Толстой председательствовал в редсовете ташкентского филиала издательства “Советский писатель”, продолжал работу над пьесой “Орел и орлица”, первой частью дилогии “Иван Грозный”. Он выступал с чтением этой пьесы перед писателями, историками в середине февраля 1942 года. К пьесе недоверчиво отнеслись в верхах, Алексей Толстой тяжело переносил временную опалу, неоднократно отсылал текст с поправками Сталину, чтобы вождь сделал свои замечания. Щербаков в апреле 1942 года писал Сталину, что необходимо запретить Толстому как публикацию, так и постановку пьесы об Иване Грозном, потому что пьеса извращает светлый облик любимого народного царя. Толстой, крайне расстроенный тем, что ему не дали Сталинской премии за пьесу (дурной знак!), пытался ее улучшать. Интрига состояла еще в том, что вполне успешно продвигалась работа у Эйзенштейна в Алма-Ате с фильмом “Иван Грозный”. Луговской приезжал оттуда со сценарием (он работал с Эйзенштейном над песнями к фильму) и читал выдержки из него многочисленным слушателям, в том числе и Толстому. К пьесе “красного графа” без энтузиазма отнеслись и эвакуированные. В одном из писем юный Михаил Левин, в будущем известный физик, откровенно иронизировал: “Граф Толстой читал «Ивана Грозного». Здорово выдумано. Царь-демократ, первый русский гуманист. Графу бы только про Ежова теперь писать”[199]. С середины 1942 года в дом Толстого стал ходить Георгий (Мур) Эфрон. Мур – после нескольких лет голода и безбытности, с европейской привычкой к чистой, красивой жизни – более всего в Ташкенте привязался к благополучному дому Алексея Толстого и его красивой, холеной жене. Часто бываю у Толстых, – писал он в конце 1942 года сестре Але. – Они очень милы и помогают лучше, существеннее всех. Очень симпатичен сын Толстого – Митя, студент Ленконсерватории. Законченный тип светской женщины представляет Людмила Ильинична: элегантна, энергична, надушена, автомобиль, прекрасный французский язык, изучает английский, листает альбомы Сезанна и умеет удивительно увлекательно говорить о страшно пустых вещах. К тому же у нее есть вкус, и она имеет возможность его проявлять. Сам маэстро остроумен, груб, похож на танк и любит мясо. Совсем почти не пьет (зато Погодин!..) и совершенно справедливо травит слово “учеба”. Дом Толстых столь оригинален, необычен и дышит совсем иным, чем общий “литфон” (о каламбуры!), что мне там всегда очень хорошо[200]. Мур не признавался в письмах в том, что ходил в дом к Толстым, чтобы его накормили. Он обедал еще у А. Дейча в четырехэтажном доме по Пушкинской, 84, который находился недалеко от дома Толстых. До войны здесь помещалось Главное управление лагерей. ГУЛАГ, как вспоминал Дейч, потеснился и переехал на первый этаж, а зловещая система проверок с часовыми, пропусками – осталась. Мура в основном кормили в этих домах. Алексей Толстой часто разъезжал по городу на фаэтоне, запряженном лошадьми, вальяжный, полный, с трубкой во рту, – настоящий классик, таким его запомнили обитатели Ташкента. Машин в городе почти не было, трамваи ходили крайне редко и были чрезвычайно переполнены, по улицам в основном перевозили грузы ишаки и верблюды. Михоэлсу, работавшему сразу в нескольких театрах, расположенных в разных частях города, предоставили старую бричку с огромными колесами, запряженную, как вспоминал А. Дейч, унылой клячею и с таким же кучером. Так он перемещался по всему городу. Дейч вспоминал один забавный случай, которых, видимо, было очень много, несмотря на тяжесть той жизни: С находившимся в Ташкенте артистом Абдуловым он сочинял и разыгрывал <…> сценки из узбекской жизни. Один из них изображал старика бая, другой – благочестивого имама, и оба сговаривались отправиться на богомолье в Мекку. Однажды ночью, накрутив чалмы на головы и надев халаты, они вышли в пустынный переулок. Встретив старика узбека, по-видимому, ночного сторожа, спросили его, где дорога в Мекку. Изумленный старик сказал, что он этого не знает, что идти надо далеко, через моря и горы. Но Михоэлс вполне серьезно его убедил, что самое трудное – дойти до Чирчика, а дальше уже совсем недалеко[201]. В дневнике Дейч писал: 6 апреля 1942. Сегодня вечером у меня – Константин Михайлович, Н. Н. Ушаков с Т. Н. (Татьяна Николаевна – жена Ушакова. – Н. Г), Е. Э. Бертельс, Соломон Михайлович Михоэлс, пришедший позже из театра, В.М. Жирмунский, В. Ян… Сначала Ушаков читал свой узбекский цикл, особенно мне понравилось стих. “Четыре узбекских Вани ладонями бубны кружа… ”, где острый глаз поэта свел старый и новый Ташкент. Пришедший Ник. Кирьякович Пиксанов принес заказанные мною для литгруппы Совинформбюро статьи “Славянское искусство и его вклад в мировую культуру” и “Горький в борьбе за дружбу народов”. Увидев Константина Михайловича, захотел прочитать вслух статью о Горьком. В ней дается много фактов о связях Горького с белорусской литературой и белорусской культурой. Очень современно прозвучала цитата из благодарственного письма Горького белорусской академии, избравшей в свое время его своим почетным академиком. Якуб Колас прослезился… Он сделал несколько важных и конкретных замечаний. Сегодня, наконец, напечатана заказанная мною статья Алексея Николаевича Толстого “Славяне, к оружию!”. Она очень перекликается с нашим душевным состоянием… Попросили Коласа прочитать свои стихи. Он читал горькие ностальгические стихи, созвучные всем нам. Многострадальная, разоренная белорусская земля, и голос ее звучал в стихах, как голос пророка. Читал по-белорусски прекрасно. Поэт глубокого дыхания, тончайший и замечательный лирик, стоический, мужественный человек. Надо будет попросить Мишу Голодного или Володю Луговского перевести на русский язык[202]. На Пушкинской улице обитали семьи драматурга К. Финна, Евгения Петрова, Вс. Иванова и многих других. Часть сотрудников Академии наук, которые попали в Ташкент, были расселены в балетном училище Тамары Ханум. Большой зал был разделен простынями на клетушки, в которых ютились “рядовые работники”, – писал в воспоминаниях Евгений Борисович Пастернак. – На подоконниках и около коек стояли керосинки, на которых варилась и пахла разная еда. Людям покрупнее были отведены комнаты в прилегающих коридорах [203]. Евгения Пастернак писала в декабре 1941 года Борису Пастернаку о жизни в Ташкенте; их поселили рядом с Пушкинской улицей: Дорогой Боря! Уже два дня как мы живем на новом месте. Нам разрешили занять комнату уехавшей в Москву семьи Кирсанова. Итак, мы живем рядом с Ивановыми в доме, предоставленном эвакуированным писателям. В этом помогли Чуковский и Тамара Владимировна. Как нам с Женькой хорошо, как нам хочется, чтобы ты на нас поглядел. У нас топится в комнате маленькая плита, и мы в ней сейчас печем картофель[204]. Каморка Георгия (Мура) Эфрона Георгия Эфрона мы оставили в Москве в начале октября. Там он встретился с Пастернаком, несколько раз с Эренбургом. Однако дальнейшая его жизнь в Москве становилась невозможной. Вместе с переводчиком Кочетковым и его семьей 29 октября Георгий снова выехал в эвакуацию. Мальчик утешал себя тем, что где-то в Самарканде он найдет своего единственного товарища, с которым они были знакомы еще во Франции, – Митю Сеземана. Путешествие было очень тяжким, длилось почти месяц, только в конце ноября они прибыли в Ташкент. Георгий стал учиться в ташкентской школе, всячески избегая мальчишеских ссор, драк, не любил никаких вечеринок. Его товарищами ненадолго стали Э. Бабаев, В. Берестов и И. Крамов, но сверстники вызывали у него усмешки, его тянуло к взрослым, благополучным писателям с налаженным бытом или с хорошими манерами. К весне 1942 года Георгий Эфрон получил угол в доме писателей на улице Карла Маркса. У него была крохотная комнатка, фанерная выгородка без окон. В ней едва помещались стол, стул и узкая кровать, застеленная стареньким пледом, – вспоминал Эдуард Бабаев. – Над столом была укреплена книжная полка, на которой стояли сборники Марины Цветаевой “Версты”, “Ремесло”, “Царь-Девица”. Иногда Мур читал на память стихи. И тогда оказывалось, что у стен есть уши: то слева, то справа из-за фанерной перегородки слышались голоса обитателей этого многонаселенного дома, просивших Мура прочесть еще и другие стихи[205]. Жизнь в Ташкенте оказалась для него в каком-то смысле еще более тяжелой, чем в Чистополе и Москве. Бесконечные мысли о еде, ужасный быт, одиночество при большом количестве знакомых. Над ним навис призыв в армию, куда он очень не хотел идти. Но в Ташкенте ему удалось продолжить обучение. Узбекский мальчик по имени Измаил вспоминал, как в их класс привели новенького. Кто-то бросил реплику: “Ну, вот, теперь у нас есть свой Печорин”. Мальчик был высокий, стройный, с большими голубыми глазами, с идеально зачесанными “в пробор” светло-русыми волосами, в элегантном костюме, в сорочке при галстуке. В руках он держал большой кожаный портфель, в котором кроме учебников были две щетки – для обуви и для одежды. Это нас, помню, потрясло. Шла война. Мы все были одеты неважно, даже небрежно. А он следил за собой, хотя пиджак и ботинки, как мы узнали потом, были у него единственными. Манера носить одежду, разговаривать, держаться – все свидетельствовало о высокой интеллигентности. К тому же “Печорин” владел французским даже лучше нашей француженки Е.В. Васильевой[206]. Мур жил на улице Карла Маркса, в фанерной будке, сделанной для хозяйственных надобностей. Там у него не было ни света, ни отопления, ни воды. Отапливался он керосинкой. Работать Мур устроился художником в УзТАГе.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!