Часть 24 из 129 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Наконец гости наши разошлись, и вот мы остались вдвоем и, устроившись на ночь, погасили огонь. Сразу стала слышна река за стенкой каюты и ритмичные сотрясения машины. Не помню, сколько мы пролежали молча, чувствуя, однако, что обе не спим, и вдруг Ахматова заговорила. Совсем по-другому, чем говорила она при свете дня и при людях. Совсем другим голосом, другим тоном. И совсем о другом. И словно бы не начав внезапно, а продолжая давно начатый разговор.
– Такая огромная страна… Такая огромная война… Человечество еще не знало войны такого великого смысла, такого всеобщего смысла… Она перевернет мир, эта война, переделает всю нашу жизнь… Да, да, и нашу жизнь – я именно это хотела сказать… Смотрите, как она срывает все покровы, стирает все камуфляжи, обнажает все безобразное, чтобы люди увидели, поняли, возненавидели, уничтожили… Такая война! И как она трезво и точно определяет, что к чему и кто, кто… Нет, нет, поверьте мне, это самая великая война в истории человечества… И уверяю вас, никогда еще не было такой войны, в которой бы с первого выстрела был ясен ее смысл, ее единственно мыслимый исход. Единственно допустимый исход, чего бы это нам ни стоило. Мы выиграем войну для того, чтобы люди жили в преображенном мире. Все страшное и гнусное в нем будет смыто кровью наших близких…
Я лежала, почти не дыша, боясь что-то пропустить, что-то не расслышать. Я понимала ее порыв – все, что она говорила, она говорила мне, она ведь знала, что мой муж убит. Но не только ко мне и не только к собственной душе была обращена ее взволнованная речь, полная внутренней убежденности и душевного жара. Она говорила со временем, с историей, с будущим.
За окном каюты шумела Волга, а может быть, уже и Кама, и шум воды удивительно сочетался с ночным голосом моей спутницы. В каюте было темно, и мы не видели друг друга. И хотя мы отнюдь не были ближе друг к другу, чем тогда, зимой сорокового, в крошечной комнате на Ордынке, но голос ее наполнял все вокруг, и я словно дышала им, и он был горячий, живой, близкий, неотделимый от нашей жизни, от нашей общей судьбы. В ту ночь мы и познакомились по-настоящему. С той ночи я понимаю, сколь горячо и кровно жила она всем, чем жили все мы, ничем не защищенная от жизни, ничем не отгороженная от страдания людей. Но при этом она безошибочно знала, что может стать под ее пером стихами, а что стихами не станет, будучи даже самым искусным образом зарифмовано. И никогда не разрешала себе зряшной траты того драгоценного материала, из которого возникает истинная поэзия[115].
В Чистополе Ахматова выйдет, а Алигер отправится к матери и дочке в Набережные Челны, чтобы через несколько месяцев вернуться в военную Москву. Ахматова же пойдет искать в незнакомом, перенаселенном Чистополе свою ленинградскую приятельницу Лидию Чуковскую.
Итак, Чистополь принял вторую волну эвакуированных, к которой совсем не был готов. Сюда к го октября дошла московская паника, которая взбудоражила тех, кто как-то свыкся со своим положением. Хроникер Виноградов-Мамонт, выражая общее тревожное настроение в среде эвакуированных, писал:
9 октября. Четверг. Потрясло известие: бои за Вязьму, на брянском и мелитопольском направлении. Орел сдан! То есть угроза Москве, Донбассу и Кавказу… Встретил Л.М. Леонова, Ю.В. Никулина. Все смущены, взбудоражены и напуганы сводкой. Раздумывают, не поехать ли дальше – за Урал, в Сибирь или в Среднюю Азию. <…> Любопытная подробность: все думают, что Гитлер придет и в Чистополь, и каждый по-своему “прогнозил”, разыгрывая будущий ход события.
13 октября. Понедельник. <…> в Казани вводится военное положение, <… > детей в школах предложено немедленно обучить ПВХО, <… > в Чистополе следует готовить щели.
15 октября. Среда. <…> Был я в профкоме писателей: картошка в воздухе, керосина нет, дрова будут только в том случае, если мы выделим 90 человек, способных за день погрузить 350 кубометров на баржу. <…> А где взять 90 человек? В. Смирнова рассказывала, будто Горький уже бомбят, в Казани – затемнение и грабежи ночные плюс голодовка. Но население чистопольское успокаивается, ибо все понимают, что ехать некуда. Л. Чуковская получила телеграмму от отца и Совнаркома о переезде в Ташкент.
16 октября. Четверг. Утром сводка впервые откровенно заявила: “Положение на западном фронте ухудшилось”. Прорыв. Итак, Москва уже под прямым ударом. Мы проснулись в 5 ч. 30 м. <…> В 12.30 неожиданно пришла к нам Л.К. Чуковская. Она сообщила, что Пастернак и Федин везут сюда теплые вещи и деньги. Просила достать дров. Тарле заказывает ей брошюру, и она думает взять Д. Давыдова. Я обещал помочь ей книгами. В Ташкент она ехать колеблется – боится дороги. Говорят, сюда приедет Ахматова. <… >
19 октября. Воскресенье. <… > Мария вернулась с базара и сообщила новости: приехали Ахматова, Федин и Б. Пастернак,
Т. В. Иванова. Со слов Т. В. Ивановой – В. В. рисует Москву в полной неожиданности и растерянности. На базаре многие москвичи распродают свои вещи. А что будет дальше? <…> По дороге встретили Обрадовича, Рудермана и Ю. Никулина. Оказывается, К. А. Федин сообщил: 1) Москва эвакуируется; 2) союз СП переехал в Казань, писатели – кто в Алма-Ату, кто в Ташкент, кто в Казань; 3) Большой, Малый, Камерный и, кажется, Вахтангова – уже в Казани <…>; 4) МХАТ уехал в Ташкент…[116]
Ахматова приехала в Чистополь, ей удалось найти Лидию Чуковскую и поселиться у нее. Дорога ее измучила. Она рассказывала о блокаде Ленинграда, предполагая ужасные перспективы. В дневнике Л. К. Чуковская писала от 21 октября 1941 года:
Анна Андреевна расспрашивает меня о Цветаевой. Я прочла ей то, что записала 4.1Х, сразу после известия о самоубийстве. Сегодня мы шли с Анной Андреевной вдоль Камы, я переводила ее по жердочке через ту самую лужу-океан, через которую немногим более пятидесяти дней назад помогала пройти Марине Ивановне, когда вела ее к Шнейдерам.
– Странно очень, – сказала я, – та же река, и лужа, и досточка та же. Два месяца тому назад на этом самом месте, через эту самую лужу я переводила Марину Ивановну. И говорили мы о вас. А теперь ее нету и говорим мы с вами о ней. На том же месте!
Анна Андреевна ничего не ответила, только поглядела на меня со вниманием[117].
В городе идет движение людей. Одни решают остаться, другие собираются в Среднюю Азию и, в частности, в Ташкент. Приближение немцев к Москве делает уязвимой и Казань, а за ней и Каму. Остальные, устроив семьи в Чистополе, отправляются на фронт.
На собраниях, созываемых местной партийной организацией, пытаются убедить жителей, что Москва сдана не будет. Возникают вопросы о Казани, где уже был введен комендантский час, по городу ходили патрули. Но партийные органы объясняют, что это лишь затемнение, а не военное положение. Однако писатели не верят. Идут разговоры об отъезде.
Лидия Чуковская получает вызов от отца и решает, взяв с собой детей, ехать в Ташкент. С ней же отправляется и Анна Ахматова. Выезжают 24 октября, а 25-го – семья Вс. Иванова. Уезжает еще несколько семейств, что приводит писательскую колонию в раздражение, а порой вызывает даже злобу к отъезжающим.
В Казани, откуда эвакуированные отбывают в Ташкент, Ахматова и Чуковская встречают Фадеева, который был там по пути в Чистополь к семье.
Огромный зал Дома печати набит беженцами из Москвы. Спят на стульях – стулья стоят спинками друг к другу. Пустых мест нет. Мы с Идой уложили Анну Андреевну на стол, Люшу и Женю – под стол, а сами сели на подоконник. Анна Андреевна лежала прямая, вытянувшаяся, с запавшими глазами и ртом, словно мертвая. Мне под утро какой-то военный уступил место на стульях. Я легла, но не спала. Когда рассвело, оказалось, что бок о бок со мной, за спинками стульев, спит Фадеев[118].
Оставшимся в Чистополе все больше начинает казаться, что те, кто может устроиться, бежит от немцев, которые вот-вот будут здесь. Тем более слухи о том, что будто бы правительство оставило Москву, только-только достигли Чистополя. Сообщается также, что столица готовится к уличным боям.
Возможно, спешные отъезды и ожидание немцев в городе и явились последним толчком к самоубийству Елены Санниковой, которое произошло 25 октября 1941 года.
Вадим Белоцерковский писал нечто отличное от многих других воспоминаний. И речь, видимо, шла о самых напряженных днях.
Местное население относилось к нам, эвакуированным, с открытой враждебностью. Нас называли “выковыренными”. <…> Сильное беспокойство вызывали слухи о дезертирах, бежавших с фронта. В поисках дезертиров в дома по ночам стали врываться патрули НКВД. Пришли и к нам и, несмотря на документы отца, устроили обыск, заглядывали под кровати[119].
В опустевших соседних селах некому было убирать урожай, а первая военная осень выдалась дождливой. Женщины и дети старались погонять полуживых лошадей, но грязь была такой, что измученные лошади, надорвавшись, издыхали и падали на обочинах дороги.
Ташкент. Конец 1941-го начало 1942 года
Корней Иванович Чуковский, оказавшись в Ташкенте в октябре 1941 года, искренне восхищался открытым на старости лет восточным городом.
Я брожу по улицам, – писал он в дневнике, – словно слушаю музыку – так хороши эти аллеи тополей. Арыки и тысячи разнообразных мостиков через арыки, и перспективы одноэтажных домов, которые кажутся еще ниже оттого, что так высоки тополя, – и южная жизнь на улице, и милые учтивые узбеки, – и базары, где изюм и орехи, – и благодатное солнце, – отчего я не был здесь прежде – отчего не попал сюда до войны?
Он поселился на улице Гоголя, 56. “Белый двухэтажный дом.
В углу дверь в комнату, где живет семья <…>, в другом конце вход в кабинет Корнея Чуковского”, – вспоминал Валентин Берестов.
Живу в комнате, где, кроме двух геокарт, нет ничего. Сломанный умывальник, расшатанная кровать, на подоконнике книги – рвань случайная – тоска по детям. Окна во двор – во дворе около сотни ребят, с утра кричащих по-южному[120].
9 ноября Чуковская с дочкой, племянником и с Ахматовой приехала в Ташкент. На вокзале их встречал К. И. Чуковский с машиной и отвез в гостиницу.
В архиве Луговского сохранилась записка:
Уваж. т. Коваленко.
Т. Чуковский берет кв. № 5 на Жуковской. Его квартиру на ул. К. Маркса надо отдать либо тов. Луговскому (5 ч.), или Файко – Леонидову (4 ч.), и веду смотреть келью (как сказал Чуковский) Ахматовой.
К тебе (?) Ник. Вирта[121].
Этот текст, написанный карандашом на обрывке бумаги, фиксирует перемещения первых дней. Не совсем понятна форма подписи. Видимо, она означала некую шутливо-верно-подданническую манеру общения, в смысле – “к тебе” прибегаю и т. д. Коваленко, как указано в дневниках Чуковского, был управделами Совнаркома.
Вирта обращался к Коваленко, наверное, в конце ноября 1941 года, когда вовсю тасовалась колода квартир, углов, клетушек и, разумеется, учитывался определенный ранжир, по которому и происходило расселение.
Николай Вирта с первых же дней стал распорядителем жилья для ташкентских беженцев. Это был очень бойкий человек, на тот момент крупный советский писатель, который сумел в эту трудную пору сделаться для многих настоящим благодетелем.
Если бы не Николай Вирта, – писал в своих военных дневниках о дне отъезда из Москвы Корней Чуковский, – я застрял бы в толпе и никуда не уехал бы. Мария Борисовна (жена Чуковского. – Н. Г.) привезла вещи в машине, но я не мог найти ни вещей, ни машины. Но недаром Вирта был смолоду репортером и разъездным администратором каких-то провинц<иальных> театров. Напористость, находчивость, пронырливость доходят у него до гениальности. Надев орден, он прошел к начальнику вокзала и сказал, что сопровождает члена правительства, имя которого не имеет права назвать, и что он требует, чтобы нас пропустили правительственным ходом. Ничего этого я не знал (“за члена правительства” он выдал меня) и с изумлением увидел, как передо мной и моими носильщиками раскрываются все двери. Вообще В<ирта> – человек потрясающей житейской пройдошливости. Отъехав от Москвы верст на тысячу, он навинтил себе на воротник еще одну шпалу и сам произвел себя в подполковники. Не зная еще, что всем писателям будет предложено вечером 14/Х уехать из Москвы, он утром того же дня уговаривал при мне Афиногенова (у здания ЦК), чтобы тот помог ему удрать из М < оск> вы (он военнообязанный). Аф<иногенов> говорил:
– Но пойми же, Коля, это невозможно. Ты – военнообязанный. Лозовский включил тебя в список ближайших сотрудников Информбюро.
– Ну, Саша, ну, устрой как-нибудь… А за то я обещаю тебе, что я буду ухаживать в дороге за Ант. Вас. и Дженни. Ну, скажи, что у меня жена беременна и я должен ее сопровождать. (Жена у него отнюдь не беременна). <… >
И все же есть в нем что-то симпатичное, хотя он темный (в духовном отношении) человек. Ничего не читал, не любит ни поэзии, ни музыки, ни природы. Он очень трудолюбив, неутомимо хлопочет (и не всегда о себе), не лишен литерат<урных> способностей (некоторые его корреспонденции отлично написаны), но вся его порода – хищническая. Он страшно любит вещи, щегольскую одежду, богатое убранство, сытную пищу, власть[122].
К характеристике Корнея Ивановича можно добавить, что расторопность помогла Вирте во время войны слетать на Сталинградский фронт именно тогда, когда судьба окруженной дивизии Паулюса была решена – фельдмаршала немецкой армии арестовали на глазах корреспондентов. Вирта присутствовал при сем знаменательном событии, за что и был награжден орденом. Он был обладателем четырех Сталинских премий, но после смерти Сталина фортуна отвернулась от него, Вирта был исключен из Союза писателей, как написано в одном из современных литературных словарей, “за то, что вел привилегированный образ жизни”.
Разным писателям полагалась и разная площадь… Место Ахматовой в советской литературе тех лет определялось той комнатушкой – “кельей”, выделенной начальством в первый год ее пребывания в Ташкенте. В писательском доме на улице Карла Маркса, 7, она прожила с ноября 1941-го по конец мая 1943 года.
Это был ноябрь сорок первого года. Поздняя осень или зима по-ташкентски, схожая с осенью, когда голые деревья, мокрые листья в грязи, серый свет, пронизывающие сквозняки, – вспоминала Светлана Сомова, поэтесса, живущая в Ташкенте, которая вместе с Луговским участвовала в составлении поэтических сборников, в том числе и со стихами Ахматовой. – Дом на улице Карла Маркса около тюльпановых деревьев, посаженных первыми ташкентцами. Двухэтажный дом, в котором поселили эвакуированных писателей. Там были отдельные комнаты, а не общежитие, как пишут в примечаниях к книге Ахматовой 1976 года. Непролазная грязь во дворе, слышный даже при закрытых окнах стрекот машинок. Во дворе справа лестница на второй этаж, наружная. Вокруг всего дома открытый коридор, и в нем двери. Дверь Ахматовой[123].
book-ads2