Часть 31 из 39 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Будьте добры назвать имена тех, кого считаете ответственными.
– Не могу, – повторил Ансола.
– В последний раз – назовете имена или нет?
– Нет.
– Хорошо же. В таком случае считаю ваше присутствие здесь бессмысленным. Ваше участие в прениях прекращаю. Больше говорить вы не будете.
Это заседание суда окончилось подобием уличной манифестации – с таким же бешеным неистовством, с таким же ощущением подожженного фитиля. Другая, такая же, ожидала Ансолу снаружи, на мостовой Шестой карреры, причем была столь свирепой, что журналист Хоакин Ачури попытался удержать его, советуя не показываться там. «Выждите немного. Дайте им разойтись. Будьте благоразумны, послушайте меня». Однако Ансола не внял. Едва выйдя за деревянные двери суда, он получил прямо в лицо залп оскорблений и угроз. «Сукин ты сын, – слышал он, – тебя убить мало, сволочь, тебя убить надо», – кричали ему с одного перекрестка. «Предатель», – неслось с другого, а с третьего обвиняли его во всех смертных грехах: убил, закопал и надпись написал. Он опустил голову, чтобы плевки не попали в лицо, полицейский патруль окружил его, чтобы оголтелая толпа не разорвала в клочья собственными руками. Впрочем, одна все же дотянулась до него через головы полицейских и ударила по шее, а другая, вооруженная палкой, сбила с него шляпу, и еще слава богу, что не заехала по лицу. Среди тех, кто так бесновался, было много людей, которые еще неделю назад славили его и приветствовали – узнал ли их Ансола? И вот так, в кольце полицейских, в этом массовом психозе ненависти, не отдавая себе отчета в своих действиях, ибо решали за него другие, он добрался до площади Боливара. Ачури издалека увидел, как буквально из ниоткуда возникла коляска, открылась дверца, еще увидел, как Ансола нырнул туда, словно его толкнули, и еще услышал, как кто-то распорядился:
– Доставьте его домой. Не останавливайтесь, ни за что на свете не останавливайтесь!
Свидетелей того, что произошло после, не имеется. Мы можем лишь предполагать дальнейшее на основании известных нам событий – его ареста и заключения в тюрьму. Судя по всему, арест произошел немедленно, поскольку следующее утро он встретил уже в подвале Управления полиции, так что карета, которая должна была доставить Ансолу домой, на самом деле привезла его в каталажку. Я представляю себе его в эти секунды: каково это – предполагать, что скоро окажешься дома, обретешь отдохновение и покой на своей кровати, под шерстяными одеялами, и вдруг обнаружить, что находишься не возле своего дома, а у штаб-квартиры столичной полиции. Двое агентов на тротуаре подходят к нему с боков, хватают и волокут внутрь. Третий – его лица Ансола так и не увидит – объявляет, что он арестован.
– За что? – кричит Ансола, пытаясь сопротивляться. – Что вы мне инкриминируете?
– Неуважение к власти, – отвечает грубый голос. – И попытку применить огнестрельное оружие против офицера полиции.
Вот так, наверно, все это могло происходить. Поводы для ареста были недельной давности: в коридорах «Салон-де-Градос» офицер вынужден был применить силу, чтобы отвести Ансолу в комнату для свидетелей. Единственным пострадавшим был сам Ансола, потому что его сперва сбили с ног, а потом потащили, толкая в спину. И вот теперь его привлекают за этот инцидент, и – что еще абсурдней – обвиняют в том, что он пытался пустить в ход свой револьвер, изъятый у него во время обыска. Да, это была месть Корреаля, месть всей колумбийской полиции и каждого ее сотрудника, опозоренного показаниями свидетелей Ансолы. Да, это было дело рук Саломона Корреаля, который объяснял ему, что с полицией в этой стране лучше не связываться.
Не знаю, долго ли просидел Ансола в тюрьме – документов на этот счет не осталось, – но известно, что своим чередом шел процесс в «Салон-де-Градос», где его имя теперь было опозорено, а сам он воспринимался как зачумленный. Не знаю также, рассказывали ему надзиратели о ходе слушаний или нет, допускали ли к нему посетителей – Хулиана Урибе, к примеру, – которые могли бы передавать ему газеты, откуда бы он черпал толику сведений. Если так, то он мог представить себе, что говорят о нем во внешнем мире – в мире, который он пытался сделать хоть чуточку справедливей (пусть и действовал он неуклюже и неискусно, полагая, должно быть, что сможет применить на практике свои сокровенные чаяния и все, что вынашивал в самой глубине души). Под заголовком «Впечатления о слушаниях» редактор «Тьемпо» напечатал несколько абзацев, в которых Ансола в дни заключения, как в разбитом зеркале, мог бы видеть свое отражение, пусть сильно искаженное и неполное, меж тем как безымянные темные силы неспешно решали, как распорядиться его жизнью.
Сеньор Ансола Сампер больше не появляется на слушаниях по делу о покушении на генерала Урибе Урибе. В течение тринадцати дней он был на этом громком процессе самой заметной фигурой; тринадцать заседаний были посвящены допросам его свидетелей, очным ставкам, проводимым по его настоянию – а вот теперь деятельность этого беспокойного молодого человека пресечена, в чем виноват он сам, поскольку отказался уточнить и конкретизировать свои обвинения. Ансола предстал перед судебной коллегией как провозвестник истины и света, а удалился, окутанный тьмой, ибо недвусмысленно отверг просьбу сформулировать ужасающие обвинения, которые, как мы все надеялись, вот-вот сорвутся с его уст. После отказа присутствие его на слушаниях потеряло всякий смысл – ему решительно нечего было делать в зале суда.
Вглядимся и попытаемся его увидеть. По утрам, в несусветную рань его будит усталый сварливый охранник, которому выпало дежурить этой ночью. Охранник ведет его на оправку – в уборной заключенному дозволяется уединиться, – а сам ждет снаружи, у полуоткрытой двери со сломанным засовом, покуда Ансола корчится в попытке присесть над смрадной дырой и не потерять равновесия. К счастью, скудная пища и омерзение, которое она вызывает, сказались на пищеварительной системе, и Ансола может не справлять большую нужду по три дня. Иногда – далеко не всегда – ему разрешают вымыть руки. От его одежды уже несет мочой и застарелым потом, он и сам уже привык к собственному тяжелому духу, когда вдруг появляется тот же полицейский, что некогда его арестовал, и сует ему в руки перевязанный бечевкой сверток: «Скажи спасибо своим дружкам». В свертке чистая одежда. И ничего, что бы объяснило, откуда она взялась. Ансола зарывается в нее лицом и глубоко вздыхает – никогда в жизни он не получал такого удовольствия от прикосновения свежевыглаженной ткани к коже. Он переодевается. Крахмальный воротничок весь день натирает ему шею, но Ансола не обращает внимания. Ночью, чувствуя, как зудит шея, он вдруг понимает, что обыденное это раздражение отвлекает его от мыслей о своих злоключениях.
Во время своего яркого тринадцатидневного выступления сеньор Ансола так ровным счетом ничего и не доказал; его свидетели говорили обиняками, намекали на какие-то подозрительные события, раздували до невозможности не стоящие внимания мелочи, и вся польза от них заключалась только в том, что их выступления позволили полностью развеять безумные измышления в отношении, например, генерала Педро Леона Акосты, приплетенного, судя по всему, исключительно из-за его участия в покушении 10 февраля, – видимо, по одной этой причине он просто обязан был приложить руку и к рассматриваемому преступлению, хотя никто так и не представил тому ни малейших доказательств. Что до свидетелей, которые якобы видели, как генерал Корреаль в компании некоего влиятельного лица беседовал с убийцами за три часа до нападения – при свете дня! прямо у дверей жертвы! – и давал им какие-то указания, – этих людей нам не в чем упрекнуть, кроме того, что они несли самую откровенную и отборную чушь, поскольку, если верить их показаниям, генерал Корреаль повинен не только в соучастии, но и в глупости столь всеобъемлющей, легкомыслии столь бесконечном и такой недальновидности, какие просто невозможно заподозрить не только в начальнике полиции, но и в самом никчемном из неучей. Можно с уверенностью утверждать, что если бы генерал Корреаль действительно имел какое-то отношение к чудовищному этому преступлению, он бы уж постарался, чтобы никто не увидел его на людной улице, преспокойно беседующего с убийцами в день убийства возле самого дома жертвы. Это элементарно и очевидно.
Спустя несколько дней – три? четыре? – Ансолу переводят в «Паноптико». Его тюремщикам нельзя отказать в чувстве юмора: камера, куда его поместили, расположена почти рядом с теми, которые занимали раньше убийцы Галарса и Карвахаль, ныне в ожидании приговора переведенные в другое место. Раза два ему разрешили без конвоя отправиться в часовню помолиться. Едва лишь он прикрывает за собой деревянную дверь и преклоняет колени на холодном полу, едва лишь в полутьме губы его хотят произнести «Отче наш», как все обрывается: Ансола думает, что то же самое проделывали убийцы с отцами-иезуитами. Да, с теми, кто приходил проведать их, кто требовал от них стойкости и приносил кое-что почитать, с теми, кто бесследно исчез, если не считать нескольких статей под псевдонимами и нескольких сплетен из разряда «кто-то слышал, что кто-то видел». Они остались в тени, эти святые отцы, но вышли победителями из заговора против Урибе… Но кто же они? Ансола даже не видел их лиц и не смог бы узнать, повстречав на улице. По ночам теперь холодно, и он заворачивается поплотней в грубошерстное одеяло, подтягивает колени к груди; заснуть никак не удается, потому, быть может, что он почти не двигался целый день – читал газеты, вяло, больше по старой привычке, делал пометки, отчеркивая то, о чем говорилось сегодня в «Салон-де-Градос». Там его честят клеветником, лжецом, изменником, и публика встречает эти слова рукоплесканиями, ликуя от того, что его оборвали на полуслове, торжествуя, что его выбросили вон, только что не из окна. Тем временем Ансола выходит в тюремный двор на прогулку, получает ту же кормежку и пользуется отхожим местом в те же часы, что и остальные арестанты. Время от времени он посещает работы, наблюдать за которыми было частью его легенды, время от времени беседует с заключенными. Один из них, по имени Саламеа, некогда столь щедро поделившийся с ним сведениями о Галарсе и Карвахале и их безбедном житье в тюрьме, подошел к нему однажды утром и сказал так, будто пенял ребенку: «Ай, дорогой мой друг, только с вами могла выйти такая история. Только с вами!»
Но как же быть с этими новыми злоумышленниками? Они так нигде и не проявились. Нет ничего легче и проще, чем намекнуть, что за – неважно, каким – делом стоит смутный и зловещий заговор, и нет почвы благоприятней для этих зерен, нежели народная молва: с ее помощью с чудодейственной быстротой передается из уст в уста подозрение, пусть самое нелепое – однако от сеньора Ансолы мы ждали не этого, но конкретных доказательств и обвинений, вся страна замерла в ожидании. Когда мы слушали сеньора Ансолу, нас охватывало чувство, что в самой глубине души, в самой подоплеке своей искренности он знает не больше, чем судья, прокурор и публика. И по этой причине он смог выдержать лишь несколько часов гражданского долга – его появление в облике решительного и отважного обвинителя прельстило очень многих и привлекло внимание всех, однако падение его было неизбежно, поскольку он вознесся на недомолвках и неопределенностях, и пьедестал этот в ходе нелицеприятных дебатов рухнул. Томительное напряжение первых слушаний скоро превратилось в занимательный фарс, и люди, которые поначалу ощущали над головами леденящее дыхание Немезиды, вскоре принялись улыбаться или зевать.
Когда после череды юридических маневров и напоминаний влиятельным людям, что долг платежом красен (то и другое осуществил Хулиан Урибе), Ансолу наконец отпускают, он первым делом отправляется домой и моется горячей водой так долго, что прислуге приходится поставить у двери ванной комнаты два лишних кувшина. Потом он с удивлением замечает, что ему вернули портфель, который, как верный пес, лежит у рабочего кресла. Там он и останется на несколько ближайших дней, и Ансола даже не подумает найти ему место поудобней или разложить его содержимое: портфель – символ поражения, хранилище напрасно потерянных лет. Ансола – пленник своих пышущих ненавистью сограждан – сидит взаперти и даже не подходит к окнам взглянуть на мощеную улицу, потому что опасается встретить указующий перст или исполненный презрения взгляд. Но в первый же раз, когда он все же заставляет себя выйти из дому, чтобы вернуться к жизни, он почти у самой аптеки, куда направляется за «розовыми таблетками»[60], нос к носу сталкивается с сеньоритой Аделой Гаравито. Приветствуя ее, подносит руку к шляпе и делает шаг навстречу, но Адела сторонится. «Выставили нас вралями…» – говорит она тоном, в котором отвращение уже перегорело и остыло, превратившись в глухую злость и обиду. «Сеньорита, я…» – начинает Ансола, но она обрывает попытку оправдания: «Держитесь подальше от моего дома, не то отец вас застрелит». И ускоряя шаги, спешит прочь, как от прокаженного, и скрывается за углом. У Марко Тулио Ансолы пропадает всякое желание заходить в аптеку.
А между тем в «Салон-де-Градосе» по-прежнему произносятся речи, извергаются потоки нескончаемых словес, которые в газетных отчетах занимают шестнадцать полос, набранных убористым шрифтом, и преследуют, кажется, одну-единственную цель – утопить в грязи Марко Тулио Ансолу. В речах прокурора и адвокатов, защищающих Галарсу и Карвахаля, он предстает либо фанатичным либералом с неукротимой жаждой мести, либо пустобрехом, охочим до эфемерной славы, но в любом случае – человеком безответственным, разрушителем чужих репутаций, пироманом, в угоду своей болезненной страсти покушающимся на алтари отечества, осквернителем святынь истины, правосудия и чести. Целую неделю Богота являет собой жаровню для Ансолы, всеобщего врага. В речах адвокатов – и с той, и с этой стороны – его именуют трусом, подлым наемником, нападающим со спины, приспособленцем, столь ничтожным, что добропорядочным людям и разглядеть-то его невозможно. Раза два за бессонную ночь (или если собака пробудит его от неглубокого и тяжелого сна) Ансола, как в последнее время с ним происходит постоянно, спрашивает себя: «Может быть, все они правы?»
Теперь все персонажи его книги стремятся отмежеваться от него, приуменьшить свое участие или даже вообще отречься от него. Эти отречения имели место и во время последнего заседания. Газеты печатали откровения детектива Эдуардо де Торо (того самого, который рассказал когда-то Ансоле о том, как Руфино Берестайн наведывался к генералу Корреалю, и о происшествии во время духовных упражнений в Кахигасе): он отослал адвокату Галарсы тетрадь, куда заносил свои впечатления о тех днях 1914 года. Адвокат прочел их вслух, и публика наконец-то узнала мнение детектива об этом событии: «Я пришел к выводу, что убийцы, движимые общей ненавистью рабочих к генералу Урибе, побуждали и подстрекали друг друга к совершению преступления и что иных участников этого жестокого убийства не имелось».
Когда судебные слушания завершились, секретарь суда обратился к трем членам судейской коллегии, выпрямившимся в своих креслах, и задал им два вопроса: «Виновен ли подсудимый Леовихильдо Галарса в том, что осознанно и с заранее обдуманным намерением причинил смерть генералу Рафаэлю Урибе Урибе, нанеся ему несколько ран острым предметом, как было установлено на Седьмой каррере Боготы 15 октября 1914 года? Ответственен ли подсудимый Леовихильдо Галарса в совершении деяния, упомянутого в предыдущем вопросе, при следующих обстоятельствах (целиком или частично): 1) устроив на него засаду, 2) с заранее обдуманным намерением, предательски и воспользовавшись беспомощным состоянием жертвы либо элементом внезапности?» Затем он повторил все это дословно, с той лишь разницей, что заменил имя Леовихильдо Галарсы именем Хесуса Карвахаля. Судьи единогласно ответили «да». По отношению ко всем вопросам. По отношению к обоим обвиняемым.
25 июня 1918 года во второй половине дня судья Гарсон начал оглашение приговора, вынесенного Галарсе и Карвахалю. За убийство генерала Урибе их осудили на двадцать лет тюремного заключения с лишением политических прав и выплатой штрафа в восемьдесят тысяч песо золотом, на их счет были приняты и судебные издержки. Публика взорвалась рукоплесканиями, криками «да здравствует» по адресу прокурора и «смерть» – по адресу Ансолы и его книги. Одна газета, комментируя приговор и используя те же слова, которые употребил судья, писала:
«Вердикт суда едва ли удовлетворит тех, кто хотел бы с помощью этого процесса предъявить тяжкие обвинения своим политическим противникам. Не обрадуются ему и те, кто стремится нагнетать узкопартийные страсти, используя для этого скорбь всего народа. Но зато его сочтут справедливым истинные патриоты Колумбии – не те, которые, тщась выпачкать кровью великого человека знамена политических партий, грозят запятнать бесчестьем и знамя нашей отчизны. Колумбийцы, этот приговор возвращает нам честь и само понятие правосудия, избавляет нас от смутного прошлого и дарует нам мирное будущее».
IX. Форма останков
Не знаю, когда именно начал я отдавать себе отчет в том, что прошлое моей страны представляется мне непостижимой и темной туманностью, истой обителью мрака, как не могу и точно вспомнить тот момент, когда все, представлявшееся мне вполне предсказуемым и внушающим доверие – страна, где я вырос, на языке которой говорил, чьи обычаи знаю, чью историю учил в школе и в университете, чье настоящее я привык толковать, делая вид, что понимаю его – стало превращаться в темную бездну, откуда выскакивают, чуть только зазеваешься, какие-то наводящие ужас создания. Я подумал, что, быть может, по этой самой причине описывают писатели места, где прошли их детство, отрочество и даже ранняя юность. Пишут ведь не о том, что знают и понимают, и уж подавно – не потому, что знают и понимают, а как раз и именно оттого, что отдают себе отчет: их постижение, их разумение – поддельные, это мираж, иллюзия, а потому и книги их ныне и присно – не более чем мастеровитые доказательства растерянности, пространные и многообразные свидетельства смятения. Все, что представлялось мне столь ясным, – думает тогда писатель, – ныне оборачивается двусмысленностями и потаенными намерениями, словно предавший нас друг. И этому озарению – неизменно болезненному, а порой и по-настоящему мучительному – отвечает он единственно доступным ему способом: пишет книгу. Ею он пытается если не ослабить, то оправдать свою растерянность, сократить расстояние между неведомым и тем, что можно постичь, а самое главное – как-то разрешить свой глубочайший разлад с непредсказуемой действительностью. «В споре с другими создается риторика, – заметил Йейтс [61]. – В споре с самим собой – рождается поэзия». А что происходит, когда оба спора идут одновременно, когда схватка с окружающим миром становится отражением или преображением подспудного, но постоянного противостояния с самим собой? И тогда пишется книга – вот как сейчас я пишу – в слепой надежде, что она будет иметь значение еще для кого-то.
Вполне вероятно, что эти мысли уже бродили в моей голове в тот день, полный нежданных открытий. В последний день февраля, пришедшийся на среду, я приехал к Карбальо в обеденный час, когда, по моим расчетам, эта ночная птица, приняв душ, была уже готова приступить к своим дневным трудам, столь же замысловатым, сколь и однообразным. И оказался прав: Карбальо встретил меня уже одетым, пусть и не столь изысканно и тщательно, как обычно, а в сером просторном свитшоте, знававшем лучшие времена. Казалось, он собрался на утреннюю пробежку, подобно одному из тех стариков, кто, после прединфаркта, пусть с большим опозданием, но исступленно берется за физические упражнения; потому спортивная одежда сидит на них неладно: смотрятся они в ней странно, кажутся чужаками, самозванцами, ряжеными, актерами, играющими ненавистную им роль. Таким вот предстал передо мной в тот день и Карлос Карбальо. То ли внешний его облик заставил меня почувствовать разлитую в воздухе меланхолию, то ли, наоборот, она определила и до известной степени создала его? Я впервые увидел его по-настоящему утомленным и подумал тогда, что работа памяти особенно утомляет нас, даже если мы вспоминаем неведомое нам прошлое (воспоминания о собственном прошлом не просто утомляют, а просто-напросто стачивают, как точит вода камень). И я, придя к Карбальо, подумал, что он так устал от того, что ради моей пользы и просвещения слишком долго и пристально всматривался в прошлое – в потаенное прошлое нашей с ним страны. Когда я опускал свой черный пустой рюкзак на пол, возле холма детективов, и усаживался с видом рассудительного ученика, то и представить себе не мог, что в этот миг начинается самый памятный день из всех, которые нам выпало пережить вместе. Не мог представить себе, что это 28 февраля я проведу очень далеко от 2014 года, что с головой окунусь в другой день, в другой отдаленный год, что буду присутствовать при довольно жутком зрелище того, как человек вспоминает все, что его мучает и терзает, причем не потому, что так хочет, а потому, что ему ничего другого не остается.
К этой минуте я уже потерял счет часам, проведенным за книгой «Кто они?», когда вчитывался в ее страницы, оспаривал ее выводы, твердил время от времени, что все это ложь, ибо такого не могло твориться в моем городе, об этом говорит самый факт того, что никто об этом не слышал и не говорил, и что эта оголтелая клевета не пережила самое себя. Но тотчас подумал: именно это и доказывает ее истинность, потому она и не пережила, что колумбийская история тысячу и один раз доказала свою необыкновенную способность прятать неудобные версии или менять язык, которым ведется рассказ, так что бесчеловечное или ужасное в конце концов превращается в самое что ни на есть нормальное, желанное и даже достойное похвалы. И сразу же вслед за тем я подумал: но ведь не пережила, никто не говорит о ней, она погрузилась в пучину забвения и потому сделалась ложью, ибо история, управляемая собственными законами, отбирает и отцеживает события, как природа – виды, и позади остаются версии, которые способны извратить истину, солгать нам или обмануть нас, так что выживает лишь то, что может сопротивляться нашим сомнениям, нашему скептицизму, порожденному гражданским чувством. А потом я уже не знал, что и думать, ибо меня не переставало терзать одно обстоятельство – то, что Ансола точно так же погрузился, утонул в вонючем пруду колумбийской истории. Человек, который больше месяца был, по-нынешнему выражаясь, главным ньюсмейкером, ежедневно появлялся на первых страницах газет, где ежедневно печатали написанные им слова; человек, который четыре года кряду разобщал своих сограждан обещанием (иные говорили «угрозой») провести расследование, с июня 1918-го исчезает со сцены. После того как он попал в тюрьму, пресса потеряла к нему всякий интерес. От него нет новостей, его имя если и упоминается, то лишь в самом бранном контексте, а уж потом, когда его постиг провал, – вообще замалчивается. Карбальо потратил годы на поиски его следов, но достигнутые им результаты оказались мизерны и жалки – таинственное упоминание в каталоге Библиотеки Конгресса. Формуляр, открытый в 1947 году, содержал следующие сведения:
САМПЕР, МАРКО ТУЛИО АНСОЛА, 1892 – © Нью-Йорк. «Секреты рулетки и ее технические ловушки; откровения крупье». 32 стр. с илл.
Все в этих строчках показалось странным Карбальо, показалось странным и мне: и то, как было указано имя автора (сначала второе имя, а не первое), и объем печатного труда (краткая брошюра с иллюстрациями), и, наконец, совершенно немыслимая тема его (я не мог представить себе, как автор книги «Кто они?» сочиняет учебное пособие в помощь игроманам). В нашем последнем разговоре мы с Карбальо довольно долго обсуждали это открытие. Я спросил, не хотелось бы ему увлечься по-настоящему – по-настоящему! – и со свойственной ему одержимостью отыскать «Секреты рулетки»; еще спросил, довел ли он до конца эту охоту, пусть даже откровения крупье не имели ничего общего ни с Рафаэлем Урибе Урибе, ни с Хорхе Эльесером Гайтаном, ни с виоленсией, ни с политикой, ни с политикой виоленсии в нашей злосчастной стране. То есть, если коротко – пусть даже проку от этого не будет никакого.
– Ну, разумеется, – ответил Карбальо. – В свое время я искал эту книжицу, проклятую на земле, в небесах и на море. Обзванивал всех знакомых библиофилов и просил свести меня со всеми букинистами, торгующими редкостями и древностями. И уж само собой, мне хватило ума позвонить в Библиотеку Конгресса. И – ничего! Не существует этой книжечки. Нет ее в Библиотеке Конгресса, которая вроде бы хранит все, что в этом вшивом мире имеет страницы. Однако не думайте, Васкес, будто мне это ничего не дало.
– Неужели?
– Я задумался над местом публикации. Нью-Йорк. А почему Нью-Йорк? А мне ведь всегда казалось, что Ансола исчез слишком уж бесследно, сгинул больно уж окончательно. Так не бывает. Верней сказать – есть только один способ начисто исчезнуть со страниц колумбийских газет – и особенно после того, как ты не слезал оттуда столько времени.
– И способ этот – убраться из Колумбии.
– Правильно. Это логично, не правда ли? Как бы вы поступили в подобном случае? Если бы написали книгу «Кто они?», если бы участвовали в самом громком судебном процессе, если бы благодаря тому и другому превратились бы в свои двадцать с небольшим в самую одиозную фигуру в стране? Вы бы удрали, Васкес, и я бы тоже, и я бы тоже удрал. И я задумался над этим, а потом спросил себя – а куда же направит свои стопы такой юноша, как Ансола? Туда, где у него есть хоть кто-то знакомый, где у него имеются, по крайней мере, хоть какие-то связи. И вспомнил, что Карлос Адольфо Уруэта служил по дипломатической части в Вашингтоне. И подумал: США! Ансола отправился в Соединенные Штаты! И все еще продолжаю считать, что все было именно так.
– Ах, вот как? Значит, полной уверенности нет?
– Стопроцентной – нет, – ответил Карбальо. – Но ведь в этом есть своя логика, а? Ну, и потом – для меня это не имеет значения.
– Как это «не имеет значения»? – воскликнул я. Покуда он рассуждал, я думал про себя: «Сейчас он мне скажет, что напал на след, и след этот ведет в Нью-Йорк». И не стал скрывать свое раздражение: – Как это «не имеет значения», Карлос? В ткани повествования образовалась дыра, вам не кажется? И вам не хотелось бы заделать ее? Вам не хотелось бы узнать, что сталось с Ансолой?
– Хотелось бы, но мне это неинтересно. Различайте оттенки, Васкес. Неинтересно. Я могу вообразить себе ситуацию: Ансола бежал из Колумбии, как бежит отсюда множество людей, ненароком обронивших словечко правды. Здесь он стал неудобен, и ему пришлось уехать, подобно многим и многим. Начнешь перечислять – никогда не кончишь. И Ансола – давний пример, не самый старый, но один из таких. И больше можно не мудрить. Я думаю, что было именно так, и этого мне достаточно, потому что на самом деле жизнь Ансолы не очень меня занимает. Вернее, занимает гораздо меньше, нежели его книга, понимаете, Васкес? Нежели то, что он написал свою книгу. Для того, чтобы у нее нашелся читатель, понимаете? Потому что именно тогда все и начинается.
Не могу сказать, что в ту минуту эта последняя фраза привлекла мое внимание, ибо, когда она прозвучала, я не мог ни постичь, ни предугадать ее глубинного смысла. Я, наверное, воспринял ее как общее место, а, может быть, решил, что Карбальо открыл тайну встречи любого читателя с какой угодно книгой. Я и думать не думал, что, произнося эти слова, он имеет в виду вполне определенных читателя и книгу, я и представить себе не мог, что для воображаемой и абстрактной встречи назначены уже и место, и время. Однако все оказалось именно так. Вслед за тем я задал ему невинный вопрос – больше из вежливости, чем от искреннего любопытства:
– Карлос, а вам не кажется, что отъезд Ансолы можно объяснить проще?
Карбальо провел ладонью по небритому лицу и спросил сухо:
– Как, например?
– Может быть, он покинул страну не потому, что его здесь преследовали. А всего лишь потому, что потерпел здесь жестокое фиаско.
Он чуть сощурился, и лицо его выразило презрение. Но меня это не смутило. Я сказал ему то, что казалось мне неопровержимой истиной: помимо того, что произошло на самом деле, помимо обвинений, выдвинутых им в своей книге, не подлежит сомнению, что Марко Тулио Ансола ничего не смог доказать в суде. И в этом, по крайней мере, редактор «Тьемпо» прав. После этих слов Карбальо разъярился, как никогда прежде.
– То есть как это он прав? – вопросил он, поднимаясь на ноги. – Как это Ансола ничего не доказал в суде? Разве он не привел туда свидетелей?
– Не злитесь, Карлос, привести-то он привел, да только они не представили никаких доказательств. Книга в самом деле очень убедительная, и я бы с восторгом погрузился в теорию заговора, изложенную на трехстах страницах. Но важна не она, а то, что произошло на суде, а произошел там настоящий провал. Полнейший, оглушительный и, можно даже сказать, унизительный. Горькое разочарование и предательство всех, кто поддерживал Ансолу. У него, бедняги, не нашлось ничего, кроме косвенных улик: Корреаля видели там, Педро Леона Акосту – сям. Оба эти персонажа мне не очень приятны, однако же это не значит, что они сделали то, в чем обвиняет их книга. Согласен: Акоста за несколько лет до описываемых событий покушался на жизнь одного президента. Согласен: Корреаль измордовал и даже подверг пыткам другого. Но это ничего не доказывает и относится к прошлому. А что насчет иезуитов? Иезуитов, которых тоже обвиняет книга Ансолы? В суде не было представлено решительно никаких доказательств их соучастия. Эта тема даже не была затронута.
– Потому что Ансола просто не успел! – вскричал Карбальо. – Потому что его загребли прежде, чем он дошел до них!
– Знаете, что я вам скажу? Слишком просто у вас все получается. «Да, они виновны, но доказательства их вины я представлю потом… как-нибудь». Согласитесь, это несерьезно.
– Не могу поверить в это, – сказал Карбальо, понурившись.
– Вот и суд, судя по всему, тоже не смог, – с сарказмом ответил я.
– А как же встречи падре Берестайна с Корреалем? А как быть с показаниями людей, видевших, как убийцы выходили с черного хода Сан-Бартоломе?
– Да вот так. Встречи остались встречами, показания – показаниями. Ансола не доказал, что это привело к чему-либо.
– А слова Берестайна? Когда он пожелал, чтобы генерал Урибе сгнил в преисподней?
– Ради бога, Карлос! – взмолился я. – В нашей стране люди желают друг другу подобного с пугающей легкостью. Все постоянно только тем и занимаются. Не прикидывайтесь, будто не понимаете, что это всего лишь фигура речи.
Карбальо снова опустился на стул. И выражение лица, и поза (скрещенные на груди руки, нога закинута на ногу) свидетельствовали о глубоком разочаровании. Я добавил, что сочувствую ему от всей души, однако факты свидетельствуют непреложно: книга – это одно, суд – другое. Снова припомнил иезуитов – по его же собственным словам, в течение всего процесса суд ни разу даже не упомянул их.
– Или упомянул? Прозвучали на процессе обвинения по адресу иезуитов?
– Нет, – еле слышно донеслось в ответ.
– И какой же вывод из этого?
book-ads2