Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 10 из 39 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Карбальо поглядел на меня с печалью во взоре: – Вижу, вы не верите мне. Думаете, я сочиняю. В этот миг, словно штора отдернулась, я на кратчайший миг успел увидеть у него на лице незнакомое прежде беззащитное выражение, и эта беззащитность не была деланой. Тут меня осенило – чтобы избавиться от него раз и навсегда, достаточно сказать сейчас: «Да, Карлос, я думаю, что вы все сочиняете. Да, я вам не верю, да, я думаю, что вы меня обманываете, думаю, что вы все врете, думаю, что вы не в себе». Но я промолчал. Мою уверенность поколебали ресторан «Ла Романа» и походы на почту – о том и другом Карбальо не мог узнать из вторых рук, стороной, что называется, без прямого и тесного контакта с Эрре-Аче, а еще – и прежде всего – любопытство, ужасное любопытство, из-за которого я столько раз влипал во всякие неприятности, но уроков не извлек; любопытство к чужим жизням вообще, и в особенности – к жизням тех, кто страдает и мучается, ко всему, что творится в тайне их одиночества, что происходит, так сказать, за задернутыми шторами. Все мы живем тайной, скрытой от посторонних глаз жизнью, но вот иногда дрогнет занавеска, мелькнет движение или деяние, и мы тогда заподозрим, что там что-то происходит, причем никогда не догадаемся, чтó на самом деле так занимает нас – само это сокрытое или те невероятные усилия, которые были приложены кем-то, чтобы скрыть его от нас. И тут не имеет значения, о какой тайне идет речь (неважно, хочу сказать, банальна ли она или судьбоносна), но сохранить ее – задача труднейшая, требующая стратегического мышления и тактического мастерства, хорошей памяти и дара слова, убежденности и, разумеется, толики везения. По этой самой причине так интересна нам ложь, ибо ложь никогда не бывает идеальна и монолитна; ибо достаточно какое-то продолжительное время или с упорным и постоянным вниманием наблюдать за этой самой шторой, чтобы заметить, как она отдергивается, на краткий миг являя нашему взору то, что хотели от нас скрыть. Именно это произошло на церковной скамье, когда Карлос Карбальо понял, что я ему не верю. И я осознал тогда, вернее, инстинкт хищника подсказал мне, что одного моего слова в тот миг довольно будет, чтобы уничтожить его (или наши отношения) и навсегда отдалить от себя. И, осознав, отказался от этого намерения. Нет, не из жалости, а из любопытства. Выражусь точнее: любопытство использует наши лучшие порывы – сострадание, участие, самоотречение – для достижения своих извращенных целей. – Нет, Карлос, я так не думаю. Но постарайтесь меня понять. Я знаю Эрре-Аче уже почти десять лет. Ну, то есть знал. И писатель, которого я знал, ну никак не вписывается в образ, который вы сейчас создаете. – Не будьте младенцем, Васкес. Неужели вы думаете, будто хорошо знали Эрре-Аче? Неужели вы считаете, что кого-то вообще можно хорошо знать? – Можно знать – в достаточной мере. – Как будто у каждого из нас – только один лик, – сказал Карбальо. – Как будто мир устроен не стократ сложнее, чем нам это представляется. – Может быть, – ответил я. – Но не настолько. Не настолько, чтобы принять поручение от незнакомого человека посреди Седьмой карреры. Не настолько, чтобы превратить последние месяцы своей жизни в бред. – А если это был никакой не бред? А что, если предложение исходило не от незнакомого? – Не понимаю. Вы ведь не были знакомы с Эрре-Аче, когда обратились к нему с этим проектом. Вы ведь только что рассказали мне, как было дело. Не знаю, как я загодя не почувствовал приближение этого. И сейчас, вспоминая и стараясь описать эту сцену, случившуюся столько лет назад, я удивляюсь точно так же, как тогда, и задаю себе тот же вопрос: как я мог не догадаться? Как не увидел эти внятные сигналы? Помню, что смотрел тогда на дверь и заметил, что дождь прекратился, и мое тело, словно откликаясь на то, чего хотели от него, перестало мерзнуть. Разумеется, – подумал я, – разумеется, эта встреча не случайна, разумеется, Карлос Карбальо знал, что встретит меня здесь, на заупокойной мессе по моему другу. Ну, или хоть и не был полностью уверен, знал, что шансы высоки, и решил попытать судьбу, и судьба оказалась к нему благосклонна. – А-а, понимаю, – сказал я. – Вы хотите, чтобы теперь за это дело взялся я. – Уж простите меня, Васкес, но вы – не Эрре-Аче. Я читал ваши рассказы – ну, те, где дело происходит в Бельгии. Скажите, зачем вы тратите время на эту чепуху? Кому интересны эти европейцы, кому есть дело до героев, которые женятся в лесу и расстаются с женой? Какая легковесность, какая, извините, глупость… У вас дома идет гражданская война, гибнет по двадцать тысяч в год, разгул терроризма, какого нет ни в одной стране Латинской Америки, наша история с самого начала отмечена убийствами наших великих соотечественников, а вы пишете о парочках, которые расстаются в Арденнах. Я вас не понимаю. А ваш роман… ну, этот, про немцев… признаю, это получше. Даже могу сказать, там есть кое-какая ценность. Но опять же, скажу честно: общий итог – ничтожен. Фиаско, Васкес. Неудача, пусть и заслуживающая всяческих похвал, особенно если вспомнить, сколько вам лет, но все равно – неудача. В вашем романе избыток слов и недостаток простоты. Но главный его порок не в этом. Ваш роман губит трусость. – Вот как. – Да, вот так. Роман берет важные темы, как яйца свежеснесенные. Затрагивает наркотрафик и даже убийство этого футболиста… – и что же? Упоминает Гайтана – и что делает с этой темой? Описывает вашего дядюшку Хосе Марию – и это тоже повисает в воздухе. Нет, Васкес, нет, друг мой, вам не хватает живого участия в трудных вопросах этой страны. – Но, может быть, я выбрал другие трудные темы. – Иностранцев, – ответил он. – Не наши. – Знаете, что? – Я рассмеялся или сделал вид, будто рассмеялся. – Большего идиотства я в жизни не слышал… – Эрре-Аче оставил вам записку, – перебил меня Карбальо. – Я вызвался передать ее вам. И с этими словами протянул мне листок. В силу профессиональной деформации я тотчас определил, что бумага эта – первоклассного качества (80 г/м2), формата А4, именно на таких листках Морено-Дюран выводил свои неудобочитаемые каракули. (Он лишь на самом закате своих дней стал пользоваться компьютером, и потому я с первого взгляда понял, что письмецо это – недавнее.) На листке уместилось шесть фраз: Дорогой Хуан Габриэль! Недавно мне представилась некая необыкновенная возможность. Вернее сказать, мне представил ее необыкновенный человек, который и вручит тебе это письмо. Моя жизнь не дала мне времени превратить этот щедрый дар в книгу, но с учетом известных тебе обстоятельств полагаю, что сделал все возможное. Теперь ты становишься наследником этого чудесного материала и должен будешь доставить его в порт назначения. У тебя в руках теперь – нечто великое, и я без колебаний говорю тебе – ты будешь достойным хранителем этих тайн. Шлю тебе, как всегда, мой дружеский привет. Обнимаю. Я прочел письмо несколько раз с тем глубоким чувством, которое неизменно оказывают на нас слова покойных: мы представляем, как их руки прикасались к бумаге, ныне оказавшейся в руках у нас, а каждая строчка, каждая точка и каждый изгиб – это след, оставленный ими в мире. Я смотрел на свое имя и эти несколько строк, выведенных с дружеской приязнью, и подумал тогда, что уже не смогу ответить, как бывало, на это письмо, и что вот с этого и начинается наше отдаление от мертвых – с того, что мы не можем больше делать вместе с ними. Я спросил Карбальо, когда он получил это письмо. – Три дня назад, – ответил он. – Когда Эрре-Аче положили в клинику. Он вызвал меня туда, вручил мне все бумаги и эту записку. И сказал: «Хуан Габриэль – тот человек, который…» – …напишет эту книгу. – Я вот с этим не согласен. Но Эрре-Аче был в чем – то прав. И имел свои основания доверять вам и оставить вам это наследие. И я уверен, что он видел в вас то, что от моего взора ускользает. – Карбальо взглянул вперед, на распятие и добавил: – Что скажете, Васкес? Напишете главную книгу своей жизни? Я снова перечел записку, снова взглянул на подпись и сказал: – Мне надо подумать. – Да что же это за хрень такая?! – фыркнул он. – Что за похабень?! Задолбали своим думаньем! Слишком много вы все думаете! – Все не так просто, Карлос. Да, вы обнаружили три – четыре банальных совпадения в истории двух убийств. Не знаю, что было в них уж такого необычайного, если оба находились в фокусе всеобщего внимания. Убийства двух крупных политиков схожи одно с другим. Очень хорошо. Но нелепостью было бы делать отсюда вывод, будто между ними есть что – то общее, вы не находите? Можно подумать, важные политические фигуры устраняются разными способами, и способов этих – множество. Карбальо потрясли эти слова: – Кто вам это сказал? – Доктор Бенавидес, кто ж еще. А что? Разве не так? Это ведь его теория. Что в убийствах Гайтана и Кеннеди слишком много общего. – Разумеется, не так, – произнес Карбальо оскорбленным тоном непонятого художника. – Это грубейшее упрощение очень сложного вопроса. Видно, что мой дорогой друг ничего не понял и ничего не унаследовал от своего отца. Какое разочарование. Что еще вам поведал наш милый эскулап? – Еще мы обсуждали второго стрелка – был он или нет. Применительно к делу Кеннеди, но и к делу Гайтана – тоже. Говорили о вашем, Карлос, учителе – о докторе Луисе Анхеле Бенавидесе. О великом Бенавидесе, специалисте по баллистике, обнаружившем, что в Далласе был не один убийца. Лично обнаружившем, без всякой посторонней помощи. О том самом, который в 1960 году проводил эксгумацию останков Гайтана и непреложно доказал, не оставляя места никаким сомнениям, что недостающая пуля была выпущена из того же оружия, что и остальные. Что Гайтана – в отличие от Кеннеди – застрелил один человек. – Но это же не подтвердилось. – Очень даже подтвердилось. – Нет. – Как же нет? Ведь вскрытие было. И выводы совершенно очевидные, как бы вы ни возражали, Карлос. – Очевидность улетучилась, – сказал Карбальо, понизив голос. – Да-да, Васкес, именно так. Доктор провел вскрытие, извлек позвонок с застрявшей в нем пулей. Но сейчас ни того, ни другого не существует. Исчезли. Может, спрятаны, может, уничтожены. А хорошо бы задаться вопросом, почему исчезли эти улики, а? Вы не находите? Спросить того, кому выгодно было, чтобы спустя какое – то время ими нельзя было воспользоваться. Того, кто понимает – наука развивается, и улики давнего преступления ныне говорят больше, чем прежде, – и решил скрыть их. И ему это, как всегда, удалось, и мы никогда не сможем изучить их с помощью новых научных методов, а ведь один бог знает, что эти улики могли бы нам поведать, какие ошеломительные открытия ждали нас. Баллистика, как и судебная медицина, сильно продвинулась вперед. Но нам это ничем не поможет, ибо власть имущие уничтожили вещественные доказательства. Победа за ними, Васкес, истина надежно укрыта. – Ах, Карлос, помолчите минутку… – взмолился я. – Вот этого не дождетесь! Этого не будет никогда. – Позвонок Гайтана хранится у Бенавидеса, – сказал я. – Что-о? – Никто ничего не скрывал и не уничтожал, и заговора никакого нет. Когда закрыли музей, Франсиско унес кое – какие материалы домой, вот и все. И унес позвонок Гайтана не затем, чтобы спрятать от кого-то, а чтобы сохранить. Уж простите, что опроверг вашу теорию, но кто-то же должен был, в конце концов, объяснить вам, что подарки под елку кладет не Христос-младенец, а папочка. На этот раз я говорил с намеренной жестокостью, прекрасно сознавая, что обращаюсь к тому, кто вырос без отца. Есть ли связь между тем, что отец его бросил, и этой склонностью верить фантазмам? Я на миг призадумался, но сейчас же от размышлений меня отвлекло его лицо – никогда прежде я не видел его таким. Оно страшно исказилось, но в следующую секунду Карбальо – бог знает, каким усилием – удалось вернуть ему прежнее выражение. «Он ранен, – подумал я, – передо мной – раненый зверь». Это зрелище причиняло страдание и одновременно – завораживало, но прежде всего было необыкновенно красноречиво: и эта стремительная и мимолетная внутренняя борьба, отразившаяся на лице, эта попытка спрятать горчайшее разочарование или обескураженность ясно дала мне понять, что я напрасно выступил со своими откровениями. Упомянув о позвонке – утаенном позвонке Гайтана, – я обманул доверие Бенавидеса, и слабым утешением могло бы послужить мне отсутствие четко высказанного, формального запрета, ибо во время нашего разговора у него в кабинете и по звучанию его слов, и по сути их очевидно становилось его намерение скрыть от Карбальо, что и позвонок, и его рентгенограмма не пропали, а существуют. А я сейчас выболтал это. Сделал это бездумно, в запале, что называется, по инерции, но даже и мне самому эти привходящие обстоятельства не казались извинительными, а причины – уважительными. Что сейчас творилось в голове у Карбальо – какие мысли там роились, какие воспоминания о беседах с Бенавидесом, который, рассказывая о позвонке, лгал ему – ему, всегда чувствовавшему себя его братом и духовным наследником доктора Луиса Анхеля Бенавидеса? Таились ли в душе Карбальо сожаления об измене, сожаления, отличные от моих, но еще более значимые. Небо меж тем очистилось от туч, и в церкви стало заметно светлее, так что в силу диковинного оптического эффекта мне показалось, будто Карбальо побледнел. Он не сводил глаз с фигуры распятого Христа за алтарем. И вроде бы не собирался нарушить молчание. Я сложил врученное мне письмо, как и складывают письма – втрое, и сунул его в нагрудный карман. И со словами «я подумаю» поднялся на ноги. – Да, – ответил Карбальо, не глядя на меня. И мне внезапно послышалась в его обычно твердом и убежденном голосе нотка растерянности: Карбальо словно пошатнулся, как от внезапного толчка на улице потеряв на миг равновесие – но только душевное. – Подумайте, Васкес. Но подумайте хорошенько. Скажу вам то же самое, что сказал когда-то Эрре-Аче: не упустите свой шанс. – Да какой шанс?! Сочинить историю? Это прозвучало саркастически, хотя у меня не было намерения задеть его. Я спросил всего лишь потому, что в самом деле хотел знать, это ли он имел в виду, это ли я мог получить, только руку протянув? Карбальо, вперив неподвижный взгляд в распятие, не ответил мне. В середине декабря, через три недели после похорон, я позвонил Монике и спросил, можно ли мне зайти к ней. За прошедшее время Карбальо прислал мне два мейла (неизвестно, как он раздобыл мой электронный адрес), оставленные мной без ответа. И вот пришло третье письмо: «Хуан Габриэль, сердечный привет, чем больше думаю, тем больше уверен, что книга эта – для вас. Ваш КК». Я не ответил и на это письмо. Войдя в квартиру, прежде принадлежавшую Эрре-Аче, я убедился, что не мне одному пришло в голову навестить Монику. Я застал у нее Уго Чапарро [36]. Этот человек с каштановыми усами и россыпью родинок на белокожем лице видел все фильмы, сколько ни есть их на свете, а про большую их часть писал; в последние месяцы жизни Эрре-Аче он был очень близок с ним – сопровождал на сеансы химиотерапии, вместе с ним приводил в порядок архив, ходил забирать почту, и, если Эрре-Аче требовалась его помощь в работе, по первому зову оказывался у него дома – в его просторной квартире в северной части Боготы, в широкие окна которой вразнобой врывался, кажется, весь уличный шум, сколько ни есть его в нашем шумном городе. За обедом мы говорили о книгах Эрре-Аче и о том, что надлежит с ними сделать, а также и о его болезни – сам он, кстати, никогда не чурался этой темы, свободно ее обсуждал, выказывая к ней разом уважение и пренебрежение, без жертвенной покорности, но с желанием быть услышанным – и тот же разговор, не прерываясь, продолжили потом в маленьком кабинете, где Эрре-Аче любил читать, а на полках темного дерева стояли первые издания его книг, переплетенные (из старинного суеверия) в настоящую кожу. Уго, как будто впервые оказавшись здесь, принялся рассматривать их: переходил от полки к полке, читал надписи на корешках, иногда вынимал какую-нибудь и потом ставил на место. Моника устроилась в плетеном кресле-качалке, но сидела неподвижно, надежно упираясь каблуками в ковер; за спиной у нее из выходившего во внутренний дворик окна, узкого и вытянутого в длину, сочился, грозя вскоре и вовсе иссякнуть, негреющий, словно бы утомленный, свет солнца – скуповатого на ласку солнца наших Анд. – Ну, вот теперь можно поговорить, – послышался твердый голос Моники. – Что ты мне хотел сказать? – Да – да… – ответил я. – Вздор, конечно, но все же хотелось бы удостовериться… Ты знаешь такого Карлоса Карбальо? Краткая пауза – и следом: – Нет. Кто это? – Да есть такой… Знакомый Эрре-Аче. Впрочем, сейчас уже не уверен, что знакомый. По крайней мере, уверяет, что знавал его. Любопытно, что тебе говорит это имя. – Ничего не говорит, – ответила Моника. – Ты уверена? Мне он сказал, что хорошо вас знает. Что бывал у вас. Он хотел, чтобы Эрре-Аче написал одну книжку… Не успел я договорить, как Уго напрягся и повернулся к нам лицом: – Ой, да я знаю, кто это! Он носился с этой идеей насчет книги. Кошмарный тип… Бестактный и назойливый. Просто животное. – Карлос Карбальо, – уточнил я для верности.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!