Часть 30 из 157 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
На вокзале к Сандарову подошел член М. К.
— Вы уезжаете, Сандаров?
— Да. По предписанию Ц. К.
— Куда?
— В Ново-Николаевск.
— Это в связи с вашим делом?
— Да.
— Чем оно кончилось?
— Мне объявили выговор и перевели на работу в Сибирь.
— А другие?
— Бауэр исключена из партии.
— А Тарк?
— Тарка тоже перевели. Кажется, на Урал.
— Он здесь?
— Не видел. Должен был ехать этим же поездом.
— Вы с ним помирились?
— Да, вполне. Он был совершенно прав. Я вел себя как мальчишка.
Паровоз загудел.
— Ну, счастливо.
Сандаров вскочил в вагон, прошел в купе и встал у окна.
Поезд тронулся.
По платформе, оглядывая окна, быстро шла Велярская. Сандаров бросился в коридор, на площадку, рванул дверь. Кто-то с силой схватил его сзади и втащил в вагон.
— Плюньте, тов. Сандаров. Не стоит из-за пустяков расшибать себе голову.
Сандаров обернулся. Перед ним стоял Тарк.
1923
Пантелеймон Романов
Без черемухи
I
Нынешняя весна такая пышная, какой, кажется, еще никогда не было.
А мне грустно, милая Веруша.
Грустно, больно, точно я что-то единственное в жизни сделала совсем не так… У меня сейчас на окне общежития в бутылке с отбитым горлом стоит маленькая смятая веточка черемухи. Я принесла ее вчера… И, когда я смотрю на эту бутылку, мне почему-то хочется плакать.
Я буду мужественна и расскажу тебе все. Недавно я познакомилась с одним товарищем с другого факультета. Я далека от всяких сантиментов, как он любит говорить; далека от сожаления о потерянной невинности, а тем более от угрызения совести за свое первое «падение». Но что-то есть, что гложет меня — неясно, смутно и неотступно.
Я потом тебе расскажу со всей «бесстыдной» откровенностью, как это произошло. Но сначала мне хочется задать тебе несколько вопросов.
Когда ты в первый раз сошлась с Павлом, тебе не хотелось, чтобы твоя первая любовь была праздником, дни этой любви чем-нибудь отличены от других, обыкновенных дней?
И не приходило ли тебе в голову, что в этот первый праздник твоей весны оскорбительно, например, ходить в нечищеных башмаках, в грязной или разорванной кофточке?
Я спрашиваю потому, что все окружающие меня мои сверстники смотрят на это иначе, чем я. И я не имею в себе достаточного мужества думать и поступать так, как я чувствую.
Ведь всегда требуется большое усилие, чтобы поступать вразрез с принятым той средой, в которой ты живешь.
У нас принято относиться с каким-то молодеческим пренебрежением ко всему красивому, ко всякой опрятности и аккуратности как в одежде, так и в помещении, в котором живешь.
В общежитии у нас везде грязь, сор, беспорядок, смятые постели. На подоконниках — окурки, перегородки из фанеры, на которой мотаются изодранные плакаты, объявления о собраниях. И никто из нас не пытается украсить наше жилище. А так как есть слух, что вас переведут отсюда в другое место, то это еще более вызывает небрежное отношение и даже часто умышленно порчу всего.
Вообще же нам точно перед кем-то стыдно заниматься такими пустяками, как чистое красивое жилище, свежий, здоровый воздух в нем. Не потому, чтобы у нас было серьезное дело, не оставляющее нам ни минуты свободного времени, а потому, что все связанное с заботой о красоте мы обязаны презирать. Не знаю, почему обязаны.
Это тем более странно, что ведь наша власть, нищая пролетарская власть, затрачивает массу энергии и денег, чтобы сделать именно все красивым: повсюду устроены скверы, цветники, каких не было при правительстве помещиков и капиталистов, хваставшихся своей любовью к изящной, красивой жизни;
вся Москва блещет чистотой оштукатуренных домов, и наш университет — сто лет стоявший как ободранный участок при старой власти — теперь превратился в красивейшее здание Москвы.
И мы… чувствуем невольную гордость оттого, что он такой красивый. А между тем в нашей внутренней жизни, внутри этих очищенных нашей властью стен, у нас царят грязь и беспорядок.
Все девушки и наши товарищи-мужчины держат себя так, как будто боятся, чтобы их не заподозрили в изяществе и благородстве манер. Говорят нарочно развязным, грубым тоном, с хлопаньем руками по спине. И слова выбирают наиболее грубые, используя для этого весь уличный жаргон, вроде гнусного словечка «даешь».
Самые скверные ругательства у нас имеют все права гражданства. И когда наши девушки — не все, а некоторые — возмущаются, то еще хуже — потому что тогда нарочно их начинают «приучать к родному языку».
Заслуживает похвалы только тон грубости, циничной развязности с попранием всяких сдерживающих правил. Может быть, это потому, что мы все — нищая братия, и нам не на что красиво одеться, поэтому мы делаем вид, что нам и плевать на все это. А потом, может быть, и потому, что нам, солдатам революции, не до нежностей и сантиментов. Но опять-таки, если мы солдаты революции, то как-никак прежде всего мы должны были бы брать пример с нашей власти, которая стремится к красоте жизни не ради только самой красоты, а ради здоровья и чистоты. И потому этот преувеличенно приподнятый, казарменно-молодеческий тон пора бы бросить.
Но ты знаешь, большинству нравится этот тон. Не говоря уже о наших мужчинах, он нравится и девушкам, так как дает больше свободы и не требует никакой работы над собой.
И вот это пренебрежение ко всему красивому, чистому и здоровому приводит к тому, что в наших интимных отношениях такое же молодечество, грубость, бесцеремонность, боязнь проявления всякой человеческой нежности, чуткости и бережного отношения к своей подруге — женщине или девушке.
И все это — из-за боязни выйти из тона неписаной морали нашей среды.
У тебя в консерватории все иначе. Я иногда жалею о том, что перешла в университет. И часто думаю, что если бы моя мать, деревенская повитуха, смотрящая на меня с набожной робостью, как на высшее существо, услышала бы, как у нас ругаются самыми последними словами и живут в грязи, — что бы она подумала?…
Любви у нас нет, у нас есть только половые отношения, потому что любовь презрительно относится у нас к области «психологии», а право на существование у нас имеет только одна физиология.
Девушки легко сходятся с нашими товарищами-мужчинами на неделю, на месяц или случайно, на одну ночь. И на всех, кто в любви ищет чего-то большего, чем физиология, смотрят с насмешкой, как на убогих и умственно поврежденных субъектов.
II
Что он собой представляет? Обыкновенный студент, в синей рубашке с расстегнутым воротом, в высоких сапогах. Волосы всегда откидываются небрежно рукой назад.
Он привлек мое внимание своими глазами. Когда он бывал один и ходил где-нибудь по коридору, в нем чувствовались большая серьезность и большое спокойствие.
Но как только он попадал туда, где была молодежь, он становился, как мне казалось, преувеличенно шумлив, развязен, груб. Перед девушками он чувствовал себя уверенным, потому что был красив, а перед товарищами — потому что он был умен. И он как бы боялся в их глазах не оправдать свое положение вожака.
В нем как бы было два человека: в одном — большая серьезность мысли, внутренняя крепость, в другом — какое-то пошлое, раздражающее своей наигранностью гарцевание, стремление выказать презрение к тому, что другие уважают, постоянное желание казаться более грубым, чем он есть на самом деле.
Вчера мы в первый раз пошли в сумерки вместе. Над городом уже спускалась вечерняя тишина, когда все звуки становятся мягче, воздух — прохладнее и из скверов тянет свежим весенним запахом сырой земли.
— Зайдем ко мне, я живу недалеко, — сказал он.
— Нет, я не пойду.
— Этикет?…
— Никакой не этикет. Это во-первых. А во-вторых, сейчас так хорошо на воздухе.
book-ads2