Часть 27 из 36 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Это было изобретение Джо из Горячих ключей. Втулка от старого колеса прикреплялась к концу вертикально стоящего шеста– получалась мешалка. Это в свою очередь крепко соединялось с пружиной, прикрепленной к потолочной балке, так что втулка ходила вверх-вниз, перемешивала шерстяные вещи, лежащие в бочке, и одной рукой можно было как следует их поколачивать.
– Теперь Мария не стирать шерстяное, – неизменно кончался ее рассказ. – Теперь ребятишки управлять с бочка, да втулка, да шест. Он хитрый голова, мистер Иден.
И все же ловко смастерив машину и преобразовав Мариину кухню-прачечную, Мартин непоправимо уронил себя в глазах Марии. Романтический ореол, которым его наградило ее воображение, поблек в холодном свете истины: он бывшая прачка! Все его книги, и важные его друзья, которые приезжали к нему в колясках или приносили несчетные бутылки виски, все уже не имело значения. Оказывается, он всего-навсего простой рабочий, человек ее породы, из ее класса. Он стал ей понятнее, доступней, но не осталось в нем ничего загадочного.
Пропасть между Мартином и его родными все ширилась. Вслед за беспричинным нападением Хиггинботема показал себя и мистер Герман Шмидт. Мартину удалось продать несколько зарисовок для газет, кое-что из юмористических стихав и шуток, и на время дела его заметно поправились. Он расплатился с частью долгов и даже сумел выкупить из заклада черный костюм и велосипед. Велосипед требовалось починить – погнулась ось педали, – и в знак доброго отношения к будущему зятю Мартин отправил велосипед в мастерскую Шмидта.
К вечеру того же дня Мартин с удовольствием получил свой велосипед, его доставил какой-то мальчонка. Похоже, мистер Шмидт тоже настроен дружелюбно, подумал Мартин при виде такой любезности. Из починки велосипед обычно приходилось брать самому. Но оглядев велосипед, Мартин обнаружил, что его и не думали чинить. А чуть позднее, позвонив сестрину жениху, он услышал, что эта личность не желает иметь с ним никакого дела «ни в каком виде, ни в какой форме, никоим образом».
– Герман Шмидт, – весело ответил Мартин, – кажется, я сейчас приду и расквашу ваш немецкий нос.
– Только суньтесь в мастерскую, и я пошлю за полицией, – последовал ответ. – Я вас проучу. Знаю я вас, чуть что– в драку, да со мной не выйдет. Не желаю иметь ничего общего с таким хулиганьем. Бездельник, лодырь, меня не проведешь. Не удастся вам меня доить, хоть я и женюсь на вашей сестре .Почему вы не хотите работать и честно зарабатывать на жизнь, а? Отвечайте!
Мартин отнесся к этому философски, не дал волю гневу, удивленно и насмешливо присвистнул и повесил трубку. Но потом ему стало не до смеха, всей тяжестью навалилось одиночество. Никто его не понимает, никому он, видно, не нужен, кроме Бриссендена, а Бриссенден исчез неведомо куда.
В сумерках Мартин вышел с покупками из зеленной лавки и зашагал к дому. На углу остановился трамвай, и сердце Мартина радостно забилось при виде знакомой тощей фигуры. То был Бриссенден, и, прежде чем трамвай двинулся и заслонил его, Мартин успел приметить оттопыренные карманы пальто– в одном явно были книги, в другом бутылка виски.
Глава 35
Бриссенден не объяснил, почему так долго пропадал, а Мартин не стал допытываться. Сквозь пар, поднимающийся над пуншем, отрадно было видеть бледное, изнуренное лицо друга.
– Я тоже не бездельничал, – заявил Бриссенден. выслушав отчет Мартина о том, что он успел написать.
Он вытащил из внутреннего кармана рукопись и протянул Мартину, тот прочитал заглавие и удивленно посмотрел на Бриссендена.
– Да, именно, – засмеялся Бриссенден. – Неплохое название, а? «Эфемерида»… то самое слово. Я от вас его услышал, вы так назвали человека, он у вас всегда несгибаемый, одухотворенная материя, последний из эфемерид, гордый своим существованием в краткий миг, отведенный ему под солнцем. Это гвоздем засело у меня в голове – и пришлось написать, чтобы от этого избавиться. Скажите, каково это на ваш взгляд.
Мартин стал читать, и поначалу вспыхнул, а потом побледнел. Это было само совершенство. Форма одержала победу над содержанием, если это можно назвать победой – все содержание, до последнего атома, было выражено с таким мастерством, что у Мартина от восторга закружилась голова, на глаза навернулись жаркие слезы, по спине пошел холодок. То была большая поэма, в шестьсот или семьсот строк, – причудливая, поразительная, загадочная. Необычайные, невероятные стихи, однако вот они, небрежно написанные черным по белому. Они – о человеке и его напряженнейших духовных исканиях, о его мысли, проникающей в бездны космоса в поисках отдаленнейших солнц и спектров радуги. То был безумный разгул воображения умирающего, чье дыхание прерывается всхлипом и слабеющее сердце неистово трепещет перед тем, как остановиться навсегда. В этом величавом ритме с громом восставали друг на друга холодные светила, проносились вихри звездной пыли, сталкивались угасшие солнца, и вспыхивали в черной пустоте новые галактики; и тонкой серебряной нитью пронизывал все это немолчный, слабый, чуть слышный голос человеческий, жалобное лепетанье средь воплей планет и грохота миров.
– Такого в литературе еще не было, – сказал Мартин, когда к нему наконец вернулся дар речи. – Потрясающие стихи!.. потрясающие! Мне просто в голову ударило. Я как пьяный. Этот великий и тщетный вопрос… Я ни о чем другом думать не могу. Этот вопрошающий вечный голое человеческий, неустанная тихая жалоба все заучит в ушах. Он словно комариный похоронный марш среди трубного зова слонов ,и львиного рыка. Голос едва слышен, а жажда его неутолима. Я говорю глупо, знаю, но поэма чудо, вот что. Ну как вам это удается? Как?
Мартин перевел дух и снова принялся восхвалять поэму.
– Я больше не стану писать. Я бездарь. Вы показали мне, что такое работа настоящего мастера. Гений! Это не просто гениально. Это больше, чем гениально. Это обезумевшая истина. Это настоящее, дружище, в каждой строчке настоящее. Хотел бы я знать, понимаете ли вы это, вы, философ. Сама наука не может вас опровергнуть. Это прозрение, выкованное из черного металла космоса и обращенное в великолепные звучные ритмы. Вот, больше я не скажу ни слова! Я потрясен, раздавлен. Хотя нет, еще одно. Позвольте, я найду для нее издателя.
Бриссенден усмехнулся,
– Нет в христианском мире журнала, который посмел бы ее напечатать… сами понимаете.
– Ничего такого я не понимаю. Я понимаю другое: любой журнал в христианском мире мигом за нее ухватится. Такое на дороге не валяется. Это не просто поэма года. Это поэма века.
– Хотел бы я поймать вас на слове.
– Не будьте таким уж пессимистом, – предостерег его Мартин. – Редакторы журналов не сплошь болваны. Я-то знаю. Давайте держать пари. Спорю на что угодно – вашу «Эфемериду» примет если не первый же, так второй журнал.
– Ухватился бы за ваше предложение, только одно меня удерживает, – сказал Бриссенден и, помолчав, продолжал: – Вещь хороша… лучше всего, что я написал. Я-то знаю. Это моя лебединая песнь. Я чертовски ею горжусь. Боготворю ее. Это получше виски. Великолепная вещь, совершенство, о такой я мечтал, когда был молод и простодушен, полон прелестных иллюзий и чистейших идеалов. И вот теперь, на пороге смерти я ее написал. И не хочу я, чтобы ею завладело, осквернило стадо свиней. Нет, я не иду на пари. «Эфемерида» моя. Я создал ее и поделился с вами.
– А как же другие? – возразил Мартин. – Назначение красоты – дарить человечеству радость.
– Это моя красота.
– Не будьте эгоистом.
– Я не эгоист, – сказал Бриссенден и сдержанно усмехнулся, как всякий раз, когда он бывал доволен тем, что готово было слететь с его тонких губ. – Я щедр и самоотвержен, как изголодавшийся боров.
Тщетно пытался Мартин поколебать его решение.. Твердил, что его ненависть к журналам – сумасбродство, фанатизм, он в тысячу раз достойнее презрения, чем юнец, который сжег храм Дианы в Эфесе. Под градом обвинений Бриссенден преспокойно прихлебывал пунш и соглашался: да, все так, все справедливо, за исключением того, что касается журнальных редакторов. Его ненависть к ним не знала границ, и нападал он на них еще яростнее Мартина.
– Пожалуйста, перепечатайте дли меня «Эфемериду», – сказал он. – Вы это сделаете в тысячу раз лучше любой машинистки. А теперь я хочу вам кое-что посоветовать. – Он вытащил из кармана пальто пухлую рукопись. – Вот ваш «Позор солнца». Я его прочел, и не один раз, а дважды, трижды… Это высшая похвала, на какую я способен. После ваших слов об «Эфемериде» мне следует молчать. Но одно я вам скажу: когда «Позор солнца» напечатают, то-то будет шуму. Разгорятся споры, которые принесут вам тысячи долларов, так как сделают вас знаменитым.
Мартин рассмеялся.
– Сейчас вы посоветуете отправить «Позор» в журналы.
– Ни в коем случае… разумеется, если вы хотите, чтобы его напечатали. Предложите рукопись первоклассным издательствам. Найдется рецензент, который будет достаточно безумен или достаточно пьян, в даст о ней благоприятный отзыв. Вы много читали. Суть прочитанного переплавилась в вашем мозгу и вылилась в «Позор солнца», настанет день, когда Мартин Иден прославится, и не последнюю роль в этом сыграет «Позор Солнца». Итак, найдите для нее издателя… чем скорее, тем лучше.
Бриссенден засиделся допоздна и, уже на ступеньке трамвая, вдруг обернулся к Мартину и сунул ему в руку скомканную бумажку.
– Вот, возьмите, – сказал он. – Я выл сегодня на скачках, и мне сказали, какая лошадь придет первой. Зазвенел звонок, трамвай тронулся, оставив. Мартина в недоумении, что за измятая, засаленная бумажка зажата у него в руке. Вернувшись к себе, он разгладил, ее и увидел, что это стодолларовый билет.
Мартин не постеснялся им воспользоваться. Он звал, у друга всегда полно денег, и знал также, был глубоко уверен, что дождется успеха, и сможет вернуть долг. Наутро он заплатил по всем счетам, дал Марии за комнату за три месяца вперед и выкупил у ростовщика все свои вещи. Потом выбрал свадебный подарок Мэриан и рождественские подарки поскромней для Руфи и Гертруды. И наконец, на оставшиеся деньги повез в Окленд все семейство Сильва. С опозданием на год, он все-таки исполнил свое обещание, и все от мала до велика, включая Марию, получили по паре обуви. А в придачу свистки, куклы, всевозможные игрушки, пакеты и фунтики со сластями и орехами, так что они едва могли все это удержать.
Ведя за собой эту красочную процессию, он вместе с Марией зашел в кондитерскую в поискал самых больших леденцов на палочке и неожиданно увидел там Руфь с матерью. Миссис Морз оторопела. Даже Руфь была задета, ибо приличия кое-что значили и для нее, а ее возлюбленный бок о бок с Марией, во главе этой команды португальских оборвышей, – зрелище не из приятных. Но сильней задело ее другое, она сочла, что Мартину недостает гордости и чувства собственного достоинства. А еще того хуже– случай этот показал ей, что никогда Мартину не подняться над средой, из которой он вышел. Бедняк, рабочий – само происхождение Мартина уже клеймо, но так бесстыдно выставлять его напоказ перед всем миром, перед ее миром – это уже слишком. Хотя ее помолвка держалась в тайне, об их давних, постоянных встречах не могли не судачить; а в кондитерской оказалось несколько ее знакомых, и они украдкой поглядывали на ее поклонника и его свиту. Руфь не обладала душевной широтой Мартина и не способна была стать выше своего окружения. Случившееся уязвило ее, чувствительная душа ее содрогалась от стыда. И приехав к ней позднее в тот же день с подарком в нагрудном кармане, Мартин решил отдать его как-нибудь в другой раз. Плачущая Руфь, плачущая горько, сердитыми слезами, это было для него откровение. Раз она так страдает, значит, он грубое животное, хотя в чем и как провинился:– хоть убейте, непонятно. Ему и в голову, не приходило стыдиться своих знакомств, и в том, что ради Рождества он угостил семейство Сильва, он не усматривал ни малейшего неуважения к Руфи. С другой стороны, когда Руфь объяснила ему свою точку зрения, он понял ее, что ж, видно, это одна из женских слабостей, которым подвержены все женщины, даже самые лучшие.
Глава 36
– Пойдемте, я покажу вам людей из настоящего теста, – однажды январским вечером сказал Бриссенден.
Они пообедали вместе в Сан-Франциско и ждали обратного парома на Окленд, как вдруг ему вздумалось показать Мартину «людей из настоящего теста». Он повернулся " стремительно зашагал по набережной, тощая тень в распахнутом пальто, Мартин едва поспевал за ним. В оптовой винной лавке он купил две четырехлитровые оплетенные. бутылки Старого портвейна и, держа по бутыли в каждой руке, влез в трамвай, идущий к Мишшен-стрит; Мартин, нагруженный несколькими бутылками виски, вскочил следом.
«Видела бы меня сейчас Руфь», – мелькнуло у него, пока он гадал, что же это за настоящее тесто:
– Возможно, там никого и не будет, – сказал Бриссенден, когда они сошли с трамвая, свернули направо и углубились в самое сердце рабочего района. южнее Маркет-стрит. – В таком случае вы упустите то, что так давно ищете.
– Что же именно, черт возьми? – спросил Мартин.
– Люди, умные люди, а не болтливые ничтожества, с которыми я вас застал в логове того торгаша. Вы читали настоящие книги и почувствовали себя там белой вороной. Что ж, сегодня я вам покажу других людей, которые тоже читали настоящие книги, так что вы больше не будете в одиночестве.
– Не то, чтобы я вникал в их вечные споры, – сказал Бриссенден на следующем углу. – Книжная философия меня не интересует. Но люди они незаурядные, не то что свиньи-буржуа. Только держите ухо востро, не то они заговорят вас до смерти – о чем бы ни шла речь.
– Надеюсь, мы застанем там Нортона, – еле выговорил он немного погодя; он тяжело дышал, не напрасно Мартин пытался взять у него бутыли с портвейном. – Нортон – идеалист, учился в Гарварде. Невероятная память. Идеализм привел его к философии анархизма, и родные выгнали его из дому. Его отец президент железнодорожной компании, мультимиллионер, а сын голодает в Сан-Франциско, редактирует анархистскую газетку за двадцать пять долларов в месяц.
Мартин плохо знал Сан-Франциско, и уж вовсе не знал район южнее Маркет-стрит, и понятия не имел, куда его ведут.
– Рассказывайте еще, – попросил он. – Что там за народ? Чем они зарабатывают на жизнь? Как сюда попали?
– Надеюсь, Хамилтон дома, – Бриссенден остановился передохнуть, опустил бутыли наземь. – Вообще-то он Строун-Хамилтон… двойная фамилия, через дефис, – он из старого южного рада. Бродяга… человека ленивее я в жизни не встречал, хотя служит канцеляристом, вернее, пробует служить в кооперативном магазине социалистов за шесть долларов в неделю. Но он по природе перекати-поле. Забрел в Сан-Франциско. Однажды он просидел весь день на уличной скамейке, за весь день во рту ни крошки, а вечером, когда я пригласил его пообедать в ресторане, тут, за два квартала, он говорит: «Еще идти. Купите-ка мне лучше пачку сигарет, приятель». Он, как и вы, исповедовал Спенсера, покуда Крейс не обратил его в мониста-матералиста. Если удастся, я вызову его на разговор о монизме. Нортон тоже монист… Но идеалист, для него существует только дух. Он знает не меньше Крейса и Хамилтона, даже больше.
– Кто такой Крейс? – опросил Мартин.
– Мы к нему идем. Бывший профессор… уволен из университета… обычная история. Память-стальной капкан. На жизнь зарабатывает чем придется.
Одно время, когда очутился вовсе на мели, был бродячим фокусником. Неразборчив в средствах. Может и украсть – хоть саван с покойника… на все способен. Разница между ним и буржуа, что крадет, не обманывая себя. Готов говорить о Ницше, о Шопенгауэре, о Канте, о чем угодно, но, в сущности, из всего на свете, включая Мэри, ему по-настоящему интересен только его монизм. Его божок– Геккель. Единственный способ его оскорбить
– это ругнуть Геккеля.
–Ну вот и место сборищ. – Войдя в подъезд, Бриссенден поставил обе бутылки и перевел дух– надо было еще подняться по лестнице. Это был обыкновенный двухэтажный угловой дом, внизу-бакалейная лавка и пивная. – Здесь обитает вся компания, занимает весь верх. Но только у Крейса две комнаты. Идемте.
Свет в верхнем коридоре не горел, но в полной темноте Бриссенден двигался привычно, как домовой. Приостановился, опять заговорил.
– Есть у них еще такой Стивенс. Теософ. Когда разойдется, даже дважды два усложнит л запутает. Сейчас мойщик посуды в ресторане. Любит хорошую сигару. Я раз видел, он перекусил за десять центов в забегаловке, а потом выкурил сигару за пятьдесят. У меня в кармане припасены две штуки, на случай если он покажется.
И еще один есть, Парри, австралиец, статистик и ходячая энциклопедия. Спросите его, каков был урожай зерновых в Парагвае в тысяча девятьсот третьем, или сколько простынной ткани Англия поставила в Китай в тысяча восемьсот девяностом, или в каком весе Джимми Бритт победил Бетлинга Нелспна, или кто был чемпионом Соединенных Штатов в полусреднем весе в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом и он выдаст правильный ответ со скоростью игорного автомата. И еще есть Энди, каменщик, полон идей обо всем на свете, хороший шахматист; и Харри, пекарь, ярый социалист и одни из профсоюзных вожаков. Кстати, помните стачку поваров и официантов-это Хамилтон организовал тот профсоюз и провернул стачку – все заранее спланировал вот тут, у Крейса. Проделал это все ради собственного удовольствия, но в профсоюзе не остался, слишком ленив. А если бы захотел, пошел бы далеко. На редкость способный человек, но непревзойденный лентяй.
Брйссенден продвигался в темноте, пока не завиднелась полоска света из-под какой-то двери. Стук, чей-то голос в ответ, дверь отворилась, и вот уже Мартин обменивается рукопожатием с Крейсом, смуглым красавцем с ослепительно белыми зубами, черными вислыми усами и черными сверкающими глазами. Мэри, полная молодая блондинка, мыла тарелки в задней комнатке (она же кухня и столовая). Первая комната служила спальней и гостиной. Гирлянды выстиранного белья висели так низко над головой, что поначалу Мартин не заметил двух мужчин, беседующих в углу. Они шумно и радостно приветствовали Бриссендена и его бутыли, и, когда Мартина познакомили, оказалось, это Энди и Парри. Мартин присоединился к ним и внимательно слушал рассказ Парри о боксерском состязании, на котором он был накануне вечером; тем временем Бриссенден, как заправский бармен, готовил пунш и разливал вино и виски с содовой. Потом он скомандовал: «Давайте всех сюда»-и Энди пошел по всему этажу созывать жильцов.
– Нам повезло, почти все дома, – шепнул Мартину Бриссенден. – Вот и Нортон и Хамилтон, подите познакомьтесь. Стивенса, я слышал, нету. Попробую заведу их на монизм. Вот погодите, они опрокинут стаканчик-другой, тогда разойдутся.
Поначалу разговор перескакивал с одного на другое. И все равно Мартин не мог не оценить живую игру их мысли. У каждого был свой взгляд на вещи, хотя взгляды их зачастую оказывались противоположными; и хотя спорили они остроумно и находчиво, но не поверхностно. Мартин скоро понял – это было ясно, о чем бы ни зашла речь, – что у каждого есть связная система знаний и цельное, хорошо обоснованное представление об обществе и о вселенной. Они не пользовались готовыми мнениями, все они, каждый на свой лад, были мятежники, и никто не изрекал избитых истин. Мартин никогда не слышал, чтобы у Морзов обсуждался такой широкий круг разнообразнейших тем. Казалось, они о чем угодно могут с увлечением толковать хоть ночь напролет. Разговор переходил от новой книги миссис Хемфри Уорд к последней пьесе Шоу, через будущее драмы к воспоминаниям о Менсфилде. Они одобряли или высмеивали передовые статьи утренних газет, говорили об условиях труда в Новой Зеландии, а потом о Генри Джеймсе и Брандере Мэтьюзе, обсуждали притязания Германии на Дальнем Востоке и экономическую сторону «желтой опасности», ожесточенно спорили о выборах в Германии и о последней речи Бебеля, а там доходила очередь и до местных политических махинаций, до новейших замыслов и распрей руководства Объединенной рабочей партии, до сил, приведенных в действие, чтобы вызвать забастовку портовых рабочих. Мартина поразила их осведомленность. Им было известно то, о чем никогда не писали газеты – пружины, и рычаги, и невидимые глазу руки, которые приводят в движение марионеток. К удивлению Мартина, молодая хозяйка, Мэри, вступила в разговор и оказалась на редкость умной и знающей, таких женщин Мартин почти не встречал. Побеседовали о Суинберне и Россетти, а лотом она принялась толковать о таком, о чем он и представления не имел, завела его на боковые тропинки французской литературы. Он отыгрался, когда она принялась защищать Метерлинка, а он пустил в ход тщательно продуманные мысли, которые развивал в «Позоре солнца».
Появились еще несколько человек, в комнате стало не продохнуть от табачного дыма, и тут Бриссенден дал старт.
– Вот вам новая жертва, Крейс, – сказал он. – Неоперившийся птенец, пылкий поклонник Герберта Спенсера. Обратите его в геккельянца, если сумеете.
Крейс будто проснулся, засиял, как металл под лучом света, а Нортон посмотрел на Мартина сочувственно, с мягкой, девичьей улыбкой, словно обещая надежно его защитить.
book-ads2