Часть 4 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Дело было в том, что мама, при всей суровости характера, очень любила животных. В её детстве у них в Ростове жил поросёнок Филя – умненький, уютный и, мама говорила, «очень деликатный!». Он жил прямо в доме, как домашний пёс, и семилетняя мама всюду бегала с ним, держа палец в колечке хвостика. Всю жизнь потом горевала, что не разрешили забрать его в поезд, увозивший её и бабушку Розу в эвакуацию.
А однажды девочка-мама нашла в кустах ежа. Очень волновалась, чтобы тот не замёрз, долго подыскивала ему подходящий ночлег, пока не нашла очень удобную норку: дедов сапог. Молодой в то время дед Саня, авиационный инженер, работал в технической службе аэропорта. И именно той ночью что-то стряслось в ремонтных мастерских; за дедом выслали машину, велели прибыть через три минуты. Он вскочил, натянул брюки, прыгнул в сапоги…
Тут мама всегда обрывала рассказ. Говорила: «пусти воображение по следу». Но Сеня не желал пускать воображение по следу. Его раздражало, что мама не расписывает подробности; сам он всегда на подробностях застревал.
– А как дед кричал – словами или просто буквой «А-А-А-А!!!»? – приставал он к маме. – И кто вытаскивал ежовые иглы у него из ноги, ты или бабушка? А потом он хромал? А ёжик хромал?
В общем, сына с мамой объединяла любовь ко всем хвостатым-пернатым, ко всем душевным животным типа собак или кошек. Или обезьян. Или уж, на худой конец, пятнистого удава… Однако даже самого деликатного, самого чистенького поросёнка поселить у них было немыслимо, так как домовой комитет запрещал держать в квартирах любых животных.
И потому Сеня с мамой купили на Птичьем рынке трёх цыплят.
Он всю жизнь помнил их имена: До-Ре-Ми, вот как их звали. Как он хлопотал над ними! Как звонко пропевал три этих слога над жёлтенькими пищалками-облачками на тонких ножках До! Ре! Ми!.. До-о-ре-е-м-и-и-и…
Мама кормила их творогом, двумя пальцами вытягивая и выкручивая белых червячков, и пискуны смешно вцеплялись в них клювиками и тянули каждый к себе. Сене казалось, он уже различает своих цыплят: у них были разные характеры. Самым бойким был Ми: вечно бегал вокруг братьев, вечно волновался, совсем как Сеня, – видимо, боялся куда-то не успеть. Мальчик выпускал их из коробки погулять, безропотно убирал за ними. Мы же в ответственности за тех, кого мы ля-ля-ля и до-ре-ми?!
Однажды эти дурачки угодили в миску с водой и вымокли. Гвалт устроили страшный! Беспокойный и заботливый Сеня придумал, как их высушить. Прижимая к груди коробку с тремя мокрыми комочками, примчался в кухню, включил духовку на слабое приятное тепло, запустил всю компанию внутрь и закрыл. По его расчётам, минут через десять До-Ре-Ми должны были выйти оттуда весёлыми и пушистыми.
Тут в коридоре затренькал телефон – это, конечно, был Тимка Акчурин. Он названивал, когда оставался дома один, и они с Сеней подолгу висели на телефоне, пока взрослые не спохватывались: ну сколько ж можно! Как обычно, они с Тимой заболтались, и времени прошло немало… В общем, Сеня, прямо скажем, слегка подзабыл о цыплячьей сушилке. Вспомнил, когда услышал протяжный зов Полины Витальевны: «Сеню-юша! Сенюш, иди, пирожок дам!» – и почувствовал запах жареной курятины.
Он выронил трубку и заорал…
Хоронили убиенных всем двором. Сеня обернул салфеткой обгорелые тельца, уложил их, как в саркофаг, в свой деревянный школьный пенал, выбрал во дворе укромный угол за трансформаторной будкой и братскую могилу выкопал сам, большой салатной ложкой. До седьмого класса, до переезда семьи в другой район, возвращаясь из школы, мысленно вытягивался в почётном карауле и салютовал погибшим.
Может, папа и не зря называл его психику «пограничной»? Ведь это и вправду не совсем нормально, что из-за одного досадного случая в детстве человек на всю жизнь разлюбил жарко протопленные помещения, вроде бань или саун? Впрочем, в бани он и так не ходил, стеснялся. Но даже оказываясь в тесном и душном пространстве, вроде лифта, Гуревич начинал задыхаться; ему мерещился запах горелого мяса, на лбу выступал пот, ладони становились противно липкими… Короче, этажи он всю жизнь предпочитал одолевать как в школе – бегом.
Между тем летом в Беэр-Шеве случаются особо жаркие дни, когда буквально нечем дышать, и ты думаешь: да это настоящая чёртова духовка, угораздило же выбрать климат! – и даже на работе расстёгиваешь вторую, а то и третью пуговицу на рубашке.
* * *
Да нет, не единственный то был куриный случай! Была ещё жуткая двойная казнь на даче, в Вырице. Анна Каренина в перьях; куриная тема рока…
Из-за постоянных простуд и ангин на лето родители вывозили Сеню дышать и закаляться. Семья жила на две докторские зарплаты – в сущности, нищенские, – так что весь год копили на летнее оздоровление. На южные моря накопить не удалось ни разу, оставались либо ближняя, с западным налётом Прибалтика, либо дача. Лет пять подряд Гуревичи снимали дачу в деревне Вырица. Впрочем, и Вырица сама – богатое и популярное место дачной жизни, с солидными каменными домами, теплицами да баньками за высокими заборами (есть что беречь!) – тоже была им не по зубам.
Снимали в Посёлке, а это в самом конце ветки, ехать с Витебского.
С Витебского, самого прекрасного вокзала в мире, – нарядного, как филармония, как дворец, как музей, – поезда шли и в Павловск, и в Царское Село, в вагонах сидели вперемешку и интеллигентные дамы с орешками для павловских белок, и крепкий колхоз в трениках.
Добирались час с лишним, потому что ждали именно электрички до Посёлка: в Вырице железка раздваивалась, и короткий отросток вёл в нужную тьмутаракань.
У электричек нутро всяко-разное: чаще всего деревянные лавки из лакированной вагонки, реже – обитые дерматином мягкие сиденья. Эти очень быстро изреза́ли, вынимая зачем-то поролон, и тогда сидеть задницей на голой железяке было холодно и жёстко.
В вагонах всегда битком, всегда грязно, вонько (в тамбуре вечно кто-то нассал), к тому же утром в поезд подсаживаются работяги, а те завтракают пивом и курят не в тамбуре, а прямо в вагоне. На Сенино счастье, его начинало тошнить, и папа, выкрикивая: «Ребёнку плохо! Посадите ребёнка, пожалуйста!», проталкивал его поближе к скамейкам. И какая-нибудь сердобольная дама непременно усаживала тощего Сеню к себе на крутые колени, где он покачивался, как меж верблюжьих горбов. Или какой-нибудь старичок уминался и предлагал местечко рядом.
У окна сидеть классно: в приспущенную раму бьёт сильный тяжёлый дух: запах шпал, обработанных креозотом, солярки, мазута, смешанный с запахами пролетающей природы. Предвкушение летней жизни! Так в музеях бывает: входишь в вестибюль, слева – кассы, справа гардероб, но ввысь перед тобой вздымается головокружительная золочённая лепная-резная лестница, и ты знаешь, что там наверху – залы, люстры-фрески-ковры-вазы-мушкеты-ружья-картины, а также самое интересное: мраморные дядьки и тётки с сиськами-письками без трусов, в крайнем случае листик пристал. И все вокруг ходят и делают вид, будто это ничего, красота тела, так и надо… А если б в метро такую красоту тела увидели, листик такой на живом человеке – небось сразу в психушку звонили бы?
Сусанино, Красницы, Михайловка, Вырица… Потом проплывали: Первая платформа… Вторая платформа… Третья платформа… конца этому черепашьему ходу не предвиделось! Наконец, доползали: Посёлок.
Это было унылое захолустье. Не деревня, не садоводство – так, петухи да куры по дворам; деревянные домики в полтора этажа, с верандами и без.
По главной улице дважды в день тащился автобус. В местном сельмаге витали спёртые запахи бакалеи: пряники и крупа в бумажных мешках, пыльные железные банки с томатным соком, бочка с солёными огурцами, бочка с квашеной капустой. На длинной полке за кассой – водочка. Продавщица Людмила высилась за обшарпанным прилавком. Её пшеничная, сложно устроенная хала на голове парила в тусклом воздухе магазина. Это была всем халам хала: покрытая блескучим лаком, глянцевая на вид, нарощенная из собственных, да выцыганенных по знакомым и подругам, да прикупленных чужих волос. Сеня слышал, как, взвешивая мятные пряники, Людмила рассказывала кому-то из дачниц: «Полжизни собирала! Говорю ей: «Соня, мне деньги твои не нужны. Плати косой – она же, глянь, в точечку как моя родная!».
Впрочем, временами лавка была закрыта на огромный висячий замок: обладательница роскошной халы уходила в запой.
(Она уходила в забой! Воображению младшего Гуревича многого и не требовалось. Он любил эту песню, такую… раздольную: «Де-е-вушки приго-ожие Тихой пе-есней встре-етили. И в забой напра-авился Па-рень молодой…». Папа говорил про песню: «Ну, это, скажем прямо, не Пушкин…». Ну и что? А Сене нравилось. И вот она, Людмила: в шахтёрской каске с налобным фонарём, в брезентовой куртке, брезентовых штанах… Она машет рукой на прощание и уходит в забой! Кстати, налезет ли шахтёрская каска на её хитро выплетенную халу?)
…Гуревич даже спустя полжизни любил повторять, что «в тех дремучих дачных дебрях был прекрасный микроклимат, что бы это ни значило».
Густая сосновая природа струилась вдоль ледяной речки Оредеж, воспетой и литературно, и художественно. Речка не глубокой была, но с гладкими валунами и острыми камнями, а поток бурлящий: из воды купальщики часто выползали с побитыми локтями и коленками. Можно было подняться вверх по течению аж до плотины – там был нормальный песчаный спуск, а выше плотины – отличный пляж, но веселей же нестись в пенном потоке, который сам тебя и принесёт домой. К воде спускались, цепляясь за кусты и деревья; на песчаном пятачке, называемом «пляжем», стояла деревянная купальня, почерневшая от времени и воды. Зато берег напротив был замечательно красив: высокая щербатая стена, не гранитная, а песчаная, удивительного для здешних широт красно-бурого цвета. По верхам этого каньона всеми оттенками, от щавелевого до оливкового, курчавилась зелень.
Вырица вообще окружена сосновыми лесами – а сосны корабельные, с могучими прямыми стволами, с ветвями, высоко поднятыми над землёй, потому и светло в этих лесах. По берегам Оредежа растут «танцующие сосны»: у них корни из земли повылезли – суставчатые, с узловатыми коленями. Посмотришь – да это сказочные ноги! В вечерних сумерках, да под музыку ветра в кронах так и чудится: вытянут «танцующие сосны» из земли свои корненоги и пустятся в медленный вальс по-над берегом – раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три…
…Всем знакомым и родственникам Гуревичи говорили, что снимают в Вырице дачу. Однако снять дачу целиком, с огородом, садом и всем, что прилагается к настоящему дому, им тоже было не по карману. Снимали застеклённую веранду. Папа называл её приютом убогого чухонца, но тут же бодро восклицал: «А что ещё требуется для полноценного отдыха!» Со двора вбегаешь на деревянное крыльцо, в открытую двустворчатую дверь, оттуда – налево, за тюлевую занавеску. Там закуток, метров в шесть: тесно приткнуты две железные койки, столик, застеленный белёсой клеёнкой, два табурета. С потолка свисают клейкие гирлянды, облепленные мухами, и это дело житейское. Вечерами в воздухе стоял неумолчный комариный зуд. Комары здесь были особенные, не чета городским: медленные, ленивые, но очень дружные, летали эскадрильями.
Ради справедливости надо отметить цветочный фактор: огород у хозяев был небольшой, зато весь двор заполонён цветами. И не только «как у всех» – высоченные золотые шары и люпин, – но и примула, и мускарики, и маргаритки. А к осени раскрывались царственные чалмы георгинов, поднимались разноцветные гладиолусы, целая полоса земли вдоль забора была отдана цветам со странным названием «сердце холостяка»; эти оранжевые коробочки действительно напоминали сердце.
В конце мая зацветали яблони…
У самой веранды росла матёрая корявая яблоня, похожая на растопыренную пятерню великана – хозяйка называла её «старой каракатицей», но урожай снимала отменный: яблоки были небольшие, блекло-желтые, со слабым румянцем, но очень душистые.
В мае же отдельные смельчаки в чёрных трусах приступали к ледяному Оредежу. Пацаны ныряли вниз головой, показывая удаль молодецкую, и уж кто-то непременно врезался башкой в корягу… Тогда над речкой взвивался рёв и визг, и оглушительный ругачий ор чьей-нибудь мамани. В солнечный день песчаные отмели обживали целые семейства. На байковых одеялах раскладывались дачные натюрморты: огурцы, крутые яйца, ломти чёрного хлеба и соль в фунтиках, скрученных из газетной четвертьстраницы…
Народ здесь не церемонный, голосом берёт, так что слышно издалека; над рекой далеко разносится: «Бездельничать некогда, работы полно: клубнику прополоть, усы отрезать, банки закатать, у нас и помидоры свои, и огурцы на всю родню солим, заготовок полный гараж, еле-еле Колина «копейка» вползает…»
Вечерами по дворам и верандам гоняли чаи; неугомонные пацаны стрижами носились на раздолбанных великах. Они у всех одинаковые: «Школьник», рамы голубые или зелёные, сплошь облупленные… Коля, Ваня, Федя или ещё какой-нибудь гордый хозяин «копейки», «жигуля» первой модели, отдыхает после работы в майке и трениках, домашним огурцом хрустит, бьёт с размаху комарьё.
Комары, тучи комаров… В Вырице теплее, чем в городе. С мая по август Сенина физиономия, не говоря уже о руках-ногах и даже о заднице, претерпевала волдыри и расчёсы разной степени озверелости и кровавого беспредела.
…Чтобы ребёнок «дышал» все три месяца без перерыва, родители брали отпуска по очереди. Один неотлучно сидел с Сеней на даче, другой навещал их раз в неделю и – что гораздо важнее – привозил огромные сумки с продуктами.
Тут необходимо ещё одно литературное отступление – папа стоил многих отступлений.
Он был из тех интеллигентов, которые ничего не умеют делать руками. Если брался забить гвоздь, то забивал в стену собственный палец. Покупки тоже делать не умел. Однажды мама послала его за кочаном капусты на голубцы, он принёс три кочана, каждый размером с яблоко. Взрывная и безжалостная мама немедленно довела до его сведения, что только отпетый идиот мог вообразить голубцы из этих эмбрионов. Папа вспылил и запустил кочаном в форточку.
Окна у них когда-то были заклеены на зиму и с тех пор уже не расклеены никогда. Между рамами валялись дохлые мухи и осы, упавшие внутрь карандаши, при помощи которых открывали и закрывали форточку, три незадачливых бумажных голубя, огрызок груши, деталь от конструктора. Так что Сеня с мамой внимательно следили за полётом: запущенный папой кочан мог и не долететь, мог свалиться между рамами и лежать там восемь лет. Но то был редчайший случай, когда папа забросил мяч в корзину, ловко разбив стекло форточки.
Словом, папа витал над бытом, стараясь не заземляться, будто опасался, что ноги увязнут в этом болоте. Зато он много гулял с сыном по поэтичным окрестностям Вырицы, рассказывая про графа Сиверса, которому поместье пожаловала государыня Екатерина Великая, и про то, с каким завидным усердием граф разводил тут картофель. Что касается нашего Алексан Сергеича, добавлял папа, так он целых тринадцать раз проезжал через эти места на Святые Горы; последний раз – в похоронных дрогах, на пути к бессмертию.
Обходили они и окрестные старинные кладбища при запущенных храмах, и, глядя на безносую плакучую деву или сильно оббитого ангелочка, папа произносил, печально вздымая густые актёрские брови: «Смерть велика и непознаваема…»
* * *
Второе Куриное Пришествие стряслось в дачной жизни юного Гуревича, когда они с папой куковали в папину очередь. Посреди недели у них вдруг закончилась еда. Единственная продуктовая лавка была целый месяц закрыта на лопату, и хозяйка их дачи говорила, что ничего не попишешь, понимать надо: Людмила ушла в забой.
– Сенечка, нам нечего есть! – озабоченно доложил папа. В отличие от мамы, рубившей фразы тоном красного командарма, папа любил поговорить с сыном душевно. Считал, что мягкие интонации голоса лучше доходят до сознания ребёнка. Тем же манером он разговаривал с пациентами. – Совершенно нечего есть, сынок. Боюсь, помрём с голодухи.
Однако всё же догадался пойти со своей бедой к Татьяне Кузьминичне, хозяйке.
Та папу очень уважала – он лечил и саму Татьяну Кузьминичну, и сына её, дебила Костю, и её одноногого отца, ветерана Гражданской войны деда Никона, который пропил костыль, но зато научился передвигаться по двору на одной ноге: скакал, хватаясь за ствол яблони, за перила веранды, за стены, кусты, опоры голубятни… Целыми днями стоял на одной ноге, привалясь к воротам, и задумчиво курил, глядя на дорогу. Был тогда похож на большого оловянного солдата из сказки Андерсена.
– Господь с вами, Марк Самуилыч, – легко сказала хозяйка. – Вон курятник, колода, топор. Хватайте любую куру, рубите голову, варите ребёнку суп.
Папа, который в жизни своей не убил комара, а в хирургию (семейную вотчину) не пошёл именно потому, что не мог видеть малейший порез на живом существе, – папа позеленел от взваленного на него душегубства. Но на руках у него был ребёнок, и ребёнка надо было кормить; а обратиться за помощью к деду Никону или к тому же Косте-дебилу он считал недостойным мужчины.
Он нырнул в курятник и вытащил… точнее, пригласил из курятника курицу, водрузил её на колоду и схватился за топор… С лицом «краше в гроб кладут» минут пять папа тюкал по бедной курице, будто примеривался для решительного замаха. Та рвалась и кудахтала, истекая кровью. За окном веранды стоял и наблюдал за поединком похолодевший Сеня, а от ворот, привалясь к столбу и сплёвывая на землю, с большим интересом разглядывал это позорное побоище дед Никон.
– Плядь ты бессильная, Самуилыч… – добродушно заметил он.
От всего этого папа разъярился по-настоящему (о, благородная ярость интеллигента, она может горы свернуть!), размахнулся и с плеча рубанул топором по курице. Голова её отскочила, как теннисный мяч от ракетки, а сама курица кувыркнулась с чурбака и ринулась – безголовая – через ворота на улицу… где немедленно попала под автобус, тот самый, что проезжал мимо их дачи дважды в день.
Вторая казнь мученицы была уже вовсе бесполезной и какой-то… запредельной: в таком изувеченном виде она никому пригодиться не могла. Её даже похоронить по-человечески было невозможно. И сердобольная Татьяна Кузьминична, махнув на папу рукой, сама взялась за дело.
Сеня же окоченел от ужаса…
book-ads2