Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 25 из 85 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Сейчас, впрочем, он все проталкивался к Джуду, от которого хотя бы отцепилась Марта со своей надутой подружкой, и теперь Джуд разговаривал с их подругой Каролиной (ему снова стало стыдно, потому что сам он с Каролиной не разговаривал уже очень давно и знал, что она на него за это сердится), но тут путь ему преградила Франческа, решившая напомнить о существовании Рейчел, с которой они вместе работали четыре года назад на постановке «Неба 7», где она была помощником завлита. Он был рад снова увидеть Рейчел — она и тогда ему очень понравилась, и вообще он считал ее очень симпатичной, но даже теперь, болтая с ней, он понимал, что дальше разговора дело у них не пойдет. В конце концов, он ведь не преувеличивал — через полтора месяца ему ехать на съемки. Не время сейчас влезать в какие-то новые, сложные отношения, да и на одноразовый секс у него, по правде сказать, сил не было, потому что он по опыту знал: есть у такого секса одно загадочное свойство — нервов с ним можно вытрепать побольше, чем в постоянных отношениях. Они проболтали с Рейчел минут десять, и тут у него зажужжал телефон. Извинившись, он открыл сообщение от Джуда: «Ухожу. Не хочу прерывать твою беседу с будущей миссис Рагнарссон. Увидимся дома». — Да твою мать, — сказал он. — Прости, Рейчел. Он разом потерял весь интерес к вечеринке, теперь ему отчаянно хотелось уйти. На этих вечеринках они выступали небольшим театриком на четверых, но стоило одному из актеров покинуть сцену, как остальным и смысла не было играть дальше. Он попрощался с Рейчел, у которой лицо из растерянного сделалось злым, едва она поняла, что он вправду уходит, и уходит без нее, а затем и с остальными — Мартой, Франческой, Джей-Би, Малкольмом, Эди и Каролиной, — и как минимум каждый второй страшно на него обиделся. Выбраться из квартиры он сумел только через полчаса, пока бежал вниз по лестнице, с надеждой написал Джуду: «Ты тут еще? Выхожу». Ответа не последовало, и тогда он написал: «Поеду на метро. Заскочу домой, кое-что заберу. До встречи!» Он сел на линию L, доехал до Восьмой авеню, пошел пешком до дома — пару кварталов на юг. Он любил конец октября в Нью-Йорке и жалел, когда не удавалось этот сезон застать. Он жил на углу Перри и Западной Четвертой, на третьем этаже, и окна его квартиры были как раз вровень с верхушками деревьев гинкго; перед тем как сюда въехать, он все представлял, как по выходным будет допоздна залеживаться в кровати и глядеть, как ветер срывает с веток желтые листья и скручивает их в торнадо. Но так ни разу этого и не сделал. Особых чувств к этой квартире он не испытывал, понимал только, что это теперь его квартира, что он ее купил, — первая его крупная покупка после того, как он окончательно расплатился с кредитом на обучение. Полтора года назад, когда он только начал присматривать себе жилье, он знал разве, что жить хочет в южной части Манхэттена и что в доме должен быть лифт, чтобы Джуд мог приходить к нему в гости. — Тебе не кажется, что это немного отдает созависимостью? — спросила его тогдашняя подружка Филиппа, вроде как в шутку, но и не в шутку тоже. — Правда? — спросил он, понимая, что она имеет в виду, но притворяясь, что не понял. — Виллем, — Филиппа рассмеялась, пытаясь скрыть раздражение. — Правда. Он не обиделся, пожал плечами. — Я не смогу жить там, куда он не сможет прийти в гости, — сказал он. Она вздохнула: — Знаю. Он знал, что Филиппа ничего не имеет против Джуда, он ей нравился, и Джуду она тоже нравилась, и Джуд даже как-то раз мягко намекнул Виллему, что, когда тот в Нью-Йорке, ему следовало бы проводить с Филиппой побольше времени. Когда они с Филиппой начали встречаться — она была художником по костюмам, в основном театральным, — ее забавляло и даже умиляло то, насколько они дружны. Он понимал, что для нее это служило доказательством его верности, надежности, постоянства. Но чем дольше они встречались, чем больше взрослели, тем заметнее все менялось, и теперь время, которое он проводил с Джей-Би, Малкольмом и особенно с Джудом, превратилось в доказательство его незрелости, его нежелания жертвовать прежней жизнью — привычной жизнью с ними — ради жизни новой и неизведанной, жизни с ней. Она никогда не просила его совсем с ними порвать — он как раз и любил в ней то, насколько она сама была близка со своими друзьями, то, как они могли целый вечер провести каждый в своей компании, в своем ресторане за своими разговорами, а потом встретиться и соединить два отдельных вечера в один общий, — но теперь ей хотелось, чтобы он вроде как перед ней капитулировал, посвятил себя ей и их отношениям, которые ставил бы выше прочих. На это он не мог решиться. Впрочем, самому ему казалось, что она не всегда замечала, чем он ради нее жертвует. За последние два года, что они провели вместе, он ни разу не съездил на День благодарения к Гарольду и Джулии, не провел Рождество у Ирвинов — все ради того, чтобы поехать с ней к ее родителям в Вермонт. Он отменил их ежегодные каникулы с Джудом, он ходил с ней на все вечеринки, ужины, свадьбы и выставки ее друзей и, приезжая в Нью-Йорк, всегда жил у нее: смотрел, как она рисует эскизы для постановки «Бури», точил ее дорогие цветные карандаши, когда она спала, а сам, пока не переключился часовой пояс в голове, бродил по квартире, начинал и не дочитывал книги, листал журналы, от нечего делать выстраивал ровными рядками коробки с пастой и хлопьями в кухонном шкафу. Все это он делал с радостью, безо всякой обиды. Но все равно этого оказалось недостаточно, и в прошлом году они расстались, тихо и, как ему казалось, полюбовно, проведя вместе почти четыре года. Узнав, что они расстались, мистер Ирвин покачал головой (было это у Флоры на вечеринке, она должна была вот-вот родить): «Вы, парни, и вправду заделались питерами пэнами. Вот тебе, Виллем, сколько? Тридцать шесть. Ума не приложу, что с вами такое творится. Деньги вы зарабатываете. Все чего-нибудь да добились. Может, перестанете уже цепляться друг за дружку да повзрослеете наконец?» Но как становятся взрослыми? Неужто единственно верный вариант — обзавестись парой? (Но если вариант только один, значит, вариантов нет вовсе.) — Тысячи лет эволюции и социального развития — и что? Другого выбора у нас нет? — спросил он Гарольда, когда они прошлым летом ездили в Труро, и Гарольд рассмеялся в ответ. — Слушай, Виллем, — сказал он, — по-моему, все у тебя нормально. Я, конечно, тебе постоянно твержу о том, чтоб ты в жизни как-то уже определился, и я согласен с отцом Малкольма, семейная жизнь — это замечательно, но, по правде сказать, все, что от тебя требуется, — быть хорошим человеком, впрочем, ты им уже стал, и наслаждаться жизнью. Ты молод. У тебя впереди еще много-много лет на то, чтобы решить, как тебе жить и что делать. — А если я именно так и хочу жить? — Ну тогда все в порядке, — сказал Гарольд. Он улыбнулся Виллему. — Знаете, мальчики, да каждый мужчина мечтает жить так, как вы. Быть может, даже Джон Ирвин. Потом он все раздумывал, а так ли уж плоха созависимость. Дружба приносила ему радость, от нее никто не страдал, так кому какое дело, есть у него созависимость или нет? Да и вообще, чем это созависимость в дружбе хуже созависимости в любовных отношениях? Почему в двадцать семь это похвально, а в тридцать семь — уже нездорово? Чем вообще дружба хуже любовных отношений? Почему не гораздо лучше? Ведь дружба — это два человека, которые день за днем остаются вместе, потому что их связывает не секс, не физическое влечение, не деньги, не дети, не собственность, а только обоюдный уговор быть вместе, взаимная преданность союзу, который никак нельзя узаконить. Друг становится свидетелем и тягостной череды твоих неудач, и долгих приступов скуки, и редких успехов. Дружба — это чувство, которое дает тебе почетное право видеть, как другого человека охватывает самое черное отчаяние, и знать, что ты тоже можешь впасть в отчаяние при нем. Впрочем, собственная способность дружить волновала его куда больше, чем предполагаемая незрелость. Он всегда гордился тем, что он хороший друг, дружба всегда была ему важна. Но действительно ли он умел дружить? Например, проблему с Джей-Би он так и не решил, а ведь хороший друг что-нибудь бы да придумал. И хороший друг уж точно нашел бы, как подступиться к Джуду, вместо того чтоб твердить себе, как мантру, что, мол, к Джуду никак не подступишься, а если и есть какой-то способ, если кто-нибудь (Энди? Гарольд? хоть кто-то?) сумеет придумать какой-нибудь план, то он с радостью ему последует. Но, даже повторяя это, он понимал, что просто ищет себе оправдание. Понимал это и Энди. Пять лет назад, когда он был в Софии, Энди позвонил ему и устроил скандал. Он уехал туда на самые первые свои съемки, было уже очень поздно, и с той самой секунды, как он ответил на звонок и услышал: «Если ты такой охеренный друг, каким себя считаешь, так чего ж тебя рядом никогда нет?», — он принялся оправдываться, потому что знал: Энди прав. — Погоди-ка. — Виллем подскочил на кровати, из-за ярости и страха сонливость как рукой сняло. — Он сидит дома и, блядь, режет себя на куски, от него кроме шрамов уже ничего не осталось, он, блядь, на скелет уже похож, а где же ты, Виллем? — спросил Энди. — И не надо говорить: ах, я на съемках. Ты почему за ним не приглядываешь? — Я ему каждый день звоню! — заорал он в ответ. — Ты знал, что ему тяжело придется, — перебил его Энди. — Ты знал, что усыновление его подкосит. Так почему же ты никаких мер не принял, Виллем? Почему все ваши так называемые друзья ничего не делают? — Потому что он не хочет, чтобы они знали, что он себя режет, вот почему! И я не знал, что ему это дастся так тяжело, Энди, — сказал он. — Он никогда мне ничего не рассказывает! Откуда мне было знать? — Оттуда! Ты должен о таком знать! Думай, блядь, головой! — Ты, блядь, на меня не ори! — закричал он. — Энди, ты просто бесишься, потому что он твой пациент, а ты сам ни хера ему помочь не можешь, вот и валишь все на меня! Он в ту же секунду пожалел о сказанном, и оба они тотчас же замолчали, задышали тяжело в телефоны. — Энди… — начал было он. — Брось, — сказал Энди. — Ты прав, Виллем. Прости. Прости. — Нет, — сказал он. — Это ты прости. При мысли о Джуде в их уродливой ванной на Лиспенард-стрит его резко накрыло отчаянием. Перед отъездом он всюду искал Джудовы лезвия — и в бачке унитаза, и в дальних углах шкафчика с лекарствами, даже в буфете под ящиками, которые он один за другим вытащил и со всех сторон оглядел, — но так ничего и не нашел. Но Энди был прав, за Джуда отвечал он. Нужно было отвечать получше. А он ничего не сделал, выходит — не справился. — Нет, — сказал Энди, — правда, ты прости меня, Виллем, мне нет оправданий. И ты прав… я не знаю, что делать. — Голос у него был усталый. — Просто у него… просто у него такая херовая была жизнь, Виллем. А тебе он доверяет. — Я знаю, — промямлил он. — Знаю, что доверяет. Тогда они и выработали план действий, и когда он вернулся домой, то стал еще пристальнее следить за Джудом, но толку от этого наблюдения не было решительно никакого. Да, действительно, еще где-то месяц после усыновления Джуд вел себя несколько иначе, чем прежде. Что именно изменилось, понять он не мог и, за редкими исключениями, не всегда мог даже с уверенностью сказать, хороший у Джуда сегодня день или нет. Не то чтобы Джуд всегда ходил с застывшим лицом и ни на что не реагировал, а потом разом переменился — нет, в целом и его поведение, и жесты, и привычки остались прежними. Но что-то все-таки изменилось, одно время Виллем не мог избавиться от странного чувства, что Джуда, которого он знал, заменили другим Джудом и у этого другого Джуда, у этого подменыша он мог спросить все что угодно, у этого Джуда могли найтись и забавные истории из детства — о друзьях, домашних животных и переделках, в которые он попадал, — и если этот Джуд и носил одежду с длинными рукавами, то не потому, что хотел что-то скрыть, а потому, что мерз. А верить Джуду он был готов охотно и часто, в конце концов, ведь не врач он ему. Он ему друг. Его дело — относиться к нему так, как он сам хочет, чтоб к нему относились, а не делать из него объект для слежки. Поэтому через какое-то время его бдительность притупилась, а затем тот, другой Джуд опять пропал, вернулся в мир фей и волшебства, и его место снова занял Джуд, которого он знал. Но время от времени были тревожные звоночки, которые снова напоминали ему о том, что он знает о Джуде ровно столько, сколько Джуд позволяет ему знать. Когда он уезжал на съемки, то каждый день, обычно в заранее условленное время, звонил Джуду, и вот однажды в прошлом году он позвонил, и они нормально поговорили, голос у Джуда был совершенно такой же, как и всегда, Виллем травил байки, и они вместе над ними хохотали, как вдруг на заднем плане он отчетливо услышал объявление по громкой связи, какие слышишь только в больницах и поэтому ни с чем не спутаешь: «Доктор Незарян, вас вызывают, доктор Незарян, пройдите в третью операционную!» — Джуд? — Виллем, не волнуйся, — ответил Джуд. — Я в порядке. Так, небольшое заражение, Энди, по-моему, перестраховывается. — Какое еще заражение? Господи, Джуд! — Заражение крови, но страшного ничего нет. Ну правда, Виллем, было бы что серьезное, я бы сказал. — Ни хера бы ты не сказал, Джуд! Заражение крови — это серьезно. Он помолчал. — Виллем, я бы сказал. — А Гарольд знает? — Нет, — резко ответил он. — И ты ему не говори. После такого он терялся, начинал нервничать и весь вечер потом вспоминал, о чем они говорили на прошлой неделе, все выискивал в словах Джуда хоть какой-нибудь намек на то, что дела плохи, который он по глупости мог просто упустить. Когда он был настроен более благодушно, более философски, то воображал Джуда фокусником, у которого в арсенале был всего один фокус — скрытность, но с каждым годом он удавался ему все лучше и лучше, и теперь ему всего-то было нужно взмахнуть полой шелкового плаща, чтобы стать невидимым даже для самых близких людей. Но бывали и дни, когда он отзывался жгучей обидой на этот фокус, на утомительную обязанность из года в год хранить секреты Джуда, а взамен получать только жалкие крохи информации, на то, что хотя бы попытаться ему помочь — и то нельзя, нельзя даже вслух за него поволноваться. Это нечестно, думал тогда он. Это не дружба. Что угодно, но не дружба. Его как будто обманом втянули в какие-то шпионские игры, в которые он и не думал играть. И Джуд недвусмысленно давал им понять, что ничьей помощи ему не нужно. Но с этим он смириться не мог. И вопрос тогда был в том, как не отстать от человека, который хочет, чтобы от него все отстали, — даже если это поставит их дружбу под удар. Грустный это был коан. Как помочь человеку, который не хочет, чтоб ему помогали, потому что если ты не будешь ему помогать, значит, ты ему вовсе не друг? «Поговори со мной, Джуд! — хотелось орать ему. — Расскажи мне что-нибудь. Скажи, что надо сделать, чтобы ты со мной поговорил». Однажды на вечеринке он случайно услышал, как Джуд кому-то говорил, будто он ему, Виллему, все рассказывает, почувствовал себя польщенным, но и удивился, потому что — ну ведь правда — ничего он не знал. Иногда ему и самому с трудом верилось, что ему так дорог человек, который не рассказывает ничего из того, чем обычно делятся друзья — как он жил до их знакомства, чего боялся, о чем мечтал, кто ему нравится, — о будничных огорчениях и обидах. И, раз с Джудом он поговорить не мог, то частенько порывался поговорить о Джуде с Гарольдом, выведать, сколько тот знает, и может быть — если они, они и Энди, сплетут воедино все, что им известно, — тогда и какое-нибудь решение отыщется. Но это все были мечты: Джуд никогда его не простит, и если сейчас их что-то связывает, то потом не будет связывать вообще ничего. Забежав в квартиру, он быстро перебрал почту (что-то важное сюда приходило редко, рабочие письма доставляли его агенту и юристу, личные — на адрес Джуда), отыскал сценарий, который забыл тут на прошлой неделе, когда заходил домой после спортзала, и снова вышел — даже пальто снимать не пришлось. Квартиру он купил два года назад, но жил здесь в общей сложности месяца полтора. В спальне ничего не было, кроме матраса, журнального столика из гостиной на Лиспенард-стрит, поцарапанного имзовского стула из стеклопластика, который Джей-Би притащил с улицы, и коробок с книгами. И все. По идее, Малкольм обещал квартиру отремонтировать, сделать из душного кабинетика рядом с кухней нишу со столовой зоной и подправить еще кое-какие мелочи, но, будто чувствуя, что самому Виллему до квартиры нет дела, Малкольм этой работой занимался в самую последнюю очередь. Время от времени он на это жаловался, но знал, впрочем, что Малкольм тут ни в чем не виноват, в конце концов, он сам не отвечал на имейлы Малкольма, когда тот спрашивал его насчет отделочных материалов и плитки, каких размеров должен быть встроенный книжный шкаф и какую банкетку он хочет, чтобы Малкольм мог уже заказать обивку. Он только недавно попросил юриста выслать Малкольму разрешительные документы, которые тому нужны были, чтобы начать переделку квартиры, и на следующей неделе они наконец встречаются, чтобы он мог наконец что-то окончательно решить, и когда он вернется домой, в середине января, Малкольм пообещал ему, что квартира, если уж и не преобразится до неузнаваемости, то по крайней мере выглядеть будет гораздо лучше. Ну а пока что он так фактически и жил у Джуда, в его квартире на Грин-стрит, куда перебрался сразу после того, как они с Филиппой расстались. Свою неотремонтированную квартиру и обещание, данное Энди, он использовал в качестве предлогов, чтобы бессрочно обосноваться в гостевой спальне Джуда, но на самом-то деле ему нужно было общество Джуда, его постоянное присутствие. Когда он уезжал в Англию, Ирландию, Калифорнию, Францию, Танжер, Алжир, Индию, Филиппины или Канаду, ему всегда нужно было помнить, что ждет его дома, в Нью-Йорке, и о Перри-стрит он не вспоминал никогда. Домом для него была Грин-стрит, и когда в далекой стране ему делалось одиноко, он вспоминал Грин-стрит, и какая у него там комната, и как по выходным, когда Джуд заканчивает работать, они допоздна засиживаются за разговорами и он чувствует, как время ширится и замедляется, создавая иллюзию, будто ночь может тянуться вечно. И вот теперь он наконец шел домой. Он сбежал вниз по лестнице, выскочил из подъезда на Перри-стрит. К ночи похолодало, и он шел быстро, почти бежал рысцой, привычно радуясь тому, что идет один, что может остаться в одиночестве среди жителей такого огромного города. Этого ему больше всего и не хватало. На съемках невозможно было остаться одному. Помощник режиссера провожал тебя до трейлера, а потом приводил на съемочную площадку, даже если от площадки до трейлера было каких-нибудь пятьдесят ярдов. Когда он только начал сниматься в кино, его поражала, потом смешила, а затем стала и вовсе раздражать вся культура инфантилизации актеров, которую киноиндустрия как будто только поощряла. Иногда ему казалось, что его привязали стоймя к тележке и катают с места на место. Его водили на грим, а затем к костюмеру. Затем его отводили на площадку, потом обратно в трейлер, а затем, через час-другой, забирали из трейлера и снова вели на площадку. «Ни за что не разрешай мне к этому привыкнуть!» — наставлял — почти умолял — он Джуда. Этой фразой он заканчивал все свои истории: об обедах, где все рассаживались согласно рангу и кастам — актеры и режиссер за одним столом, операторы за другим, осветители за третьим, электротехники за четвертым, костюмеры за пятым — и нужно было поддерживать светскую беседу о своих тренировках, о том, в какие рестораны ты хочешь сходить, на какой диете сидишь, и кто тебя тренирует, и как (сильно) тебе хочется курить, и как (срочно) тебе нужно сделать подтяжку лица; и о съемочной группе, которая, с одной стороны, актеров ненавидела, а с другой — до неприличия жадно ждала, чтоб те хотя бы взглянули в ее сторону; о том, что макияж и волосы им делают стервы, которые знают как-то невероятно много всего о жизни актеров, потому что умеют молчать как мышки и не отсвечивать, пока поправляют накладные пряди, накладывают тональник и слушают, как актрисы орут на бойфрендов, а актеры вполголоса организовывают по телефону ночные поебушки, и все это — не слезая с кресла визажиста. На съемочных площадках он и понял, что на самом деле он куда осмотрительнее, чем ему всегда казалось, и что очень легко и очень заманчиво было бы поверить в то, что жизнь на съемках, где тебе все приносят под нос, где солнце в самом прямом смысле могут развернуть в твою сторону, — и есть настоящая жизнь. Однажды, когда он уже стоял на своей разметке, оператор закончил возиться с настройками, подошел к нему, осторожно обхватил руками его голову («Волосы не трогай!» — упреждающе рявкнул старший помощник режиссера) и наклонил ее сначала на дюйм влево, потом вправо, а потом снова влево, словно выравнивал вазу на каминной полке. «И не двигайся, Виллем», — попросил он, и Виллем, затаив дыхание, пообещал, что не будет, хотя на самом деле ему хотелось расхохотаться. Он вдруг вспомнил родителей, о которых он — тревожный признак, — становясь старше, думал все чаще, и Хемминга, и на какую-то долю секунды он их отчетливо увидел, они стояли на краю площадки, слева от него и довольно далеко, так что лиц было не различить, да и он вряд ли сумел бы вообразить, что за выражения были на этих лицах. Он любил рассказывать об этом Джуду так, что его работа выходила чем-то ярким и смешным. Не думал он, что работа актера будет такой, а впрочем, что он там вообще мог знать о работе актера? На съемки он всегда приходил подготовленным, никогда не опаздывал, никому не грубил, делал все, что ему велел оператор, а с режиссером спорил, только если по-другому было никак нельзя. Но даже столько фильмов спустя — двенадцать за последние пять лет, восемь за последние два, — где было столько всего абсурдного, ему по-прежнему сюрреальнее всего кажется миг ровно перед тем, как включается камера. Он встает на первую отметку, встает на вторую, оператор сообщает, что готов снимать. «Пудра!» — кричит первый помреж, и «пудра» — стилисты, гримеры и костюмеры — налетает на него, как на падаль, дергает за волосы, поправляет рубашку, щекочет веки мягкими кисточками. Длится это все секунд тридцать, он закрывает глаза, чтобы не попали крупицы пудры, чужие руки по-хозяйски шарят по его телу, трогают волосы, как будто они ему больше не принадлежат, и его охватывает странное чувство, что и его самого больше нет, что его как будто выключили, а всю его жизнь — выдумали. И в эти секунды у него в голове проносится вихрь образов — каждый не опознаешь, слишком они быстрые, слишком скученные: вот, разумеется, сцена, которую они сейчас будут снимать, и сцена, которую отсняли до этого, но здесь же и все, о ком он думает ежечасно, все, кого он видит, и слышит, и вспоминает перед тем, как ночью уснуть, — Хемминг, и Джей-Би, и Малкольм, и Гарольд с Джулией. Джуд. — Ты счастлив? — однажды спросил он Джуда (наверное, они тогда напились). — Не думаю, что счастье — это для меня, — наконец ответил Джуд, словно Виллем предлагал ему блюдо, которое ему не хотелось есть. — Оно для тебя, Виллем. «Пудра» дергает и теребит его, и Виллем думает, надо было бы спросить Джуда, что он тогда имел в виду: почему счастье — для него, а не для Джуда. Но к тому времени, когда они закончат снимать эту сцену, он не вспомнит ни вопроса, ни разговора, в ходе которого он был задан. — Звук! — кричит первый помреж, и «пудра» разлетается. — С богом! — отвечает звукорежиссер; это значит, что он включил запись. — Камера! — кричит оператор, объявляют сцену, щелкают хлопушкой. И тут он открывает глаза.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!