Часть 10 из 25 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Но вот что странно: по мере того как история дрейфовала в сторону аварии, у него появилась возможность переписать ее, просто согласившись со всеми. Но он не мог. Не мог он назвать это аварией; это была не авария. Гордость это или глупость — не воспользоваться таким удобным путем отступления? Он не знал.
А потом он заметил еще кое-что. У него случился очередной приступ — унизительный и тяжелый, он как раз заканчивал дежурство в библиотеке, а Виллем пришел его сменить на несколько минут раньше срока, и он услышал, как библиотекарша, милая, начитанная женщина, спросила Виллема, что с ним такое. Они — миссис Икли и Виллем — перенесли его в комнату отдыха, где стоял сладковатый запах застарелого жженого кофе; от остроты этого ненавистного запаха его чуть не стошнило.
— Сбила машина, — донесся до него ответ Виллема, как будто с другого берега черного озера.
И только ночью до него дошло, что сказал Виллем, какие слова он выбрал: «сбила машина», а не «автомобильная авария». Нарочно ли это? Что он знает? Он так разволновался, что уже готов был спросить, но Виллема не было — он ночевал у девушки.
Никого нет, понял он. Комната принадлежит ему. Он почувствовал, как чуткий зверек внутри него расслабился, улегся — он представлял его хрупким, тощим, похожим на лемура, вечно настороженным и готовым к бегству, с темными влажными глазами, которые постоянно высматривают опасность. В такие минуты он особенно радовался колледжу: вот он лежит в теплой комнате, и завтра сможет трижды поесть досыта, и пойдет на занятия, и никто ничего ему не сделает, не заставит делать то, чего он делать не хочет. Где-то неподалеку находятся его соседи по общежитию — его друзья, — и он прожил еще один день, не выдав своих секретов; еще один день пролег между тем, кем он был когда-то, и им теперешним. Этим достижением он заслужил сон, и можно закрыть глаза и приготовиться к следующему дню.
Всерьез о колледже с ним заговорила Ана, его первый и единственный социальный работник, первый человек, который ни разу его не предал, — о колледже, куда он в результате и поступил, в чем Ана заранее была уверена. Поступать в колледж ему предлагала не она одна, но именно она на этом сильнее всего настаивала.
«А почему бы и нет?» — говорила она.
Это было ее любимое выражение. Они с Аной сидели на веранде, на заднем дворе ее дома, и ели банановый хлеб, приготовленный девушкой Аны. Природу Ана особо не жаловала (все ползает, все копошится, говорила она), но когда он предложил выйти на воздух — робко, потому что тогда не совсем еще понимал границы дозволенного, — она, хлопнув по подлокотникам кресла, с усилием встала на ноги.
— А почему бы и нет? Лесли! — крикнула она Лесли, которая делала лимонад на кухне. — Тогда на улицу нам его вынеси!
Ана была первой, кого он увидел, когда очнулся в больнице. Сначала он долго не мог понять, где он, кто он и что с ним случилось, а потом — внезапно — перед ним возникло ее лицо.
— Так, так, — сказала она. — Просыпается.
Приходя в сознание, он всякий раз видел ее, как будто она никуда и не отлучалась. Иногда, очнувшись днем, перед тем как полностью прийти в себя, несколько зыбких, неясных секунд он слушал больничный шум — попискивание сестринских тапочек, дребезжание тележек, бормотание интеркома. Но иногда он просыпался ночью, в тишине, и тогда ему было труднее вспомнить, где он и как здесь очутился, а потом память к нему возвращалась, она всегда к нему возвращалась, и, в отличие от остальных мыслей, воспоминания эти с каждым разом не притуплялись, не становились легче. А иногда он заставал не день и не ночь, а что-то промежуточное, и окружавший его свет был каким-то странным, пыльным, и на миг ему казалось, что, быть может, он есть все-таки, этот рай, и что он все-таки туда добрался. И тут он слышал голос Аны и снова вспоминал, почему он здесь, и ему опять хотелось закрыть глаза.
В такие минуты они ни о чем не разговаривали. Она спрашивала, не голоден ли он, но, что бы он ни ответил, у нее всегда был наготове сэндвич. Она спрашивала, не больно ли ему, а если больно — насколько боль сильная. На ее глазах он пережил первые приступы, и тогда боль была такой страшной — почти невыносимой, будто кто-то ухватил позвоночник, как змею, и принялся трясти, стараясь выдернуть из нервных узлов, — что потом, когда хирург назвал его травму телесным «оскорблением», от которого тело никогда полностью не оправится, он понял, что тот хотел сказать и какое верное, какое точное выбрал слово.
— Вы что же, хотите сказать, что это у него на всю жизнь? — спросила Ана, и он был благодарен ей за эту вспышку гнева, потому что сам до того устал и перепугался, что на злость сил уже не осталось.
— Я и рад бы сказать, что нет, — ответил хирург и прибавил, обращаясь к нему: — Но со временем может стать полегче. Ты еще очень молод. У позвоночника превосходные способности к восстановлению.
— Джуд, — позвала она его, когда через два дня с ним случился второй приступ.
Он слышал ее голос сначала будто бы издалека, а затем, вдруг — ужасно близко, взрывами в голове.
— Держись за руку, — сказала она, и ее голос снова взмыл и затих, но тут она схватила его за руку, и он стиснул ее так крепко, что чувствовал, как ее указательный палец странно смыкается с безымянным, как чуть ли не каждая косточка в ее ладони подается под его нажатием, отчего Ана вдруг показалась ему мягкой, ажурной, хотя ни в ее поведении, ни во внешности ничего мягкого не было.
— Считай, — велела она ему во время третьего приступа, и он считал — до сотни, снова и снова, дробя боль на переносимые дозы. Тогда он еще не усвоил, что лучше всего лежать и не двигаться, и вертелся на кровати, на неласковом, неподатливом больничном матрасе, будто выброшенная на палубу рыба, пытаясь отыскать положение, в котором будет полегче, нашарить фал, чтоб вцепиться в него и спастись. Он старался вести себя потише, но сам слышал, как издает странные, животные звуки, и потому иногда у него перед глазами возникал лес, населенный ушастыми совами, оленями, медведями, и он представлял, что он тоже зверь и что звуки он издает тоже совершенно нормальные, что они — часть несмолкающей музыки леса.
После приступа она давала ему воды в стакане с соломинкой, чтобы можно было пить, не поднимая головы. Пол под ним раскачивался и ходил ходуном, и его часто тошнило. Он ни разу в жизни не видел океана, но воображал, что там, наверное, все то же самое, воображал, как линолеум вздымается дрожащими буграми от напора воды.
— Вот молодец, — приговаривала она, пока он пил. — Попей еще.
— Потом станет полегче, — говорила она, и он кивал, потому что и представить себе не мог, как можно жить, если полегче не станет.
Его дни теперь превратились в часы: часы без боли и часы боли, непредсказуемость и этого расписания, и собственного тела — хотя тело теперь принадлежало ему только на словах, потому что он им совершенно не владел — его страшно утомляла, и он все спал, спал, и дни ускользали от него непрожитыми.
Потом ему проще будет говорить всем, что у него болят ноги, но это было не так: болела у него спина. Иногда он мог предугадать, что вызовет спазмы, вызовет боль, которая протянется от позвоночника до одной или другой ноги, воткнется в него горящим колом — определенные движения, если он, например, поднимал что-то тяжелое или за чем-нибудь тянулся, или обычная усталость. А иногда — не мог. А иногда боли предшествовал краткий период онемелости или покалывания, и оно было даже почти приятным, легким и пузырящимся, как будто по позвоночнику вверх-вниз пробегали разряды-иголочки, и тогда он знал, что нужно лечь и ждать, пока не завершится весь цикл, наказание, от которого нельзя ни увильнуть, ни сбежать. Но бывали и дни, когда боль просто обрушивалась на него, и хуже них ничего не было: тогда он стал бояться, что приступ начнется в какое-нибудь самое неподходящее время, и потому перед каждой важной встречей, перед каждой важной беседой, перед каждым выступлением в суде он упрашивал спину уняться, дать ему спокойно пережить следующие несколько часов. Но это все ему еще только предстояло, и все, что нужно было усвоить, он усвоил за долгие часы приступов, которые растянулись на целые дни, месяцы и годы.
Шли недели, она носила ему книги, просила составить список того, что ему хочется прочитать, и тогда она возьмет эти книги в библиотеке, — но он робел. Он знал, что она назначена его социальным работником, но прошло больше месяца — и врачи уже начали поговаривать о том, что гипс ему снимут через считанные недели, — прежде чем она впервые спросила его о том, что случилось.
— Не помню, — ответил он.
Тогда он на все вопросы так отвечал. Лгал, конечно. Он отгонял от себя незваные видения: автомобильные фары несутся к нему двоящейся вспышкой белого, он зажмуривается, резко отворачивается, как будто этим можно предотвратить неизбежное.
Она ждала.
— Ничего страшного, Джуд, — сказала она. — В общих чертах мы знаем, что случилось. Но когда-нибудь тебе нужно будет мне об этом рассказать, чтобы мы смогли с тобой поговорить.
Помнит ли он, что они однажды об этом уже разговаривали? Оказывается, после первой операции он пришел в себя и в полном сознании ответил на все ее вопросы, не только о том, что произошло той ночью, но и обо всем, что ей предшествовало, — но этого он искренне не помнил и потом все переживал, думал, что же он там наговорил и с каким лицом Ана все это выслушивала.
Много ли он рассказал, спросил он однажды.
— Порядочно, — ответила она. — Мне хватило, чтобы поверить в то, что ад существует и этим людям там самое место.
Говорила она без злости, но слова были злыми, и он закрыл глаза, впечатленный и даже слегка напуганный тем, что случившееся с ним — с ним! — может вызвать у кого-то такую страстную реакцию, такую ярость.
Она организовала его переезд к последним на этот раз опекунам — Дугласам. У них было еще двое приемных детей, две маленьких девочки — Рози, восемь лет, синдром Дауна, Агнес, девять лет, расщепление позвоночника. Дом был похож на лабиринт из пандусов — неказистый, но удобный и основательный, и Джуд, в отличие от Агнес, мог самостоятельно передвигаться в кресле на колесах.
Дугласы были евангелические лютеране, но в церковь с собой ходить не заставляли.
— Они хорошие люди, — сказала Ана. — Проблем с ними не будет, и здесь тебя никто не тронет. Ну что, переживешь, если в обмен на личное пространство и гарантированную безопасность нужно будет помолиться перед едой?
Она взглянула на него, улыбнулась. Он кивнул.
— Кроме того, — добавила она, — если захочешь посквернословить, всегда можешь позвонить мне.
Он и вправду был скорее у Аны под опекой, чем у Дугласов. У Дугласов он спал и ел, а когда он учился ходить на костылях, мистер Дуглас сидел под дверью ванной, чтобы вовремя туда вбежать, если он вдруг поскользнется и упадет, залезая в ванну или вылезая из нее (он еще не очень твердо стоял на ногах, и мыться ему было трудно даже с ходунками). Но по врачам его водила Ана, и первые неуверенные шаги он сделал во дворе у Аны, которая сидела с сигаретой в зубах и ждала, пока он до нее доковыляет, и это Ана в конце концов убедила его написать обо всем, что случилось у доктора Трейлора, чтобы ему не пришлось выступать в суде. Он сказал, что может и в суд приехать, но Ана ответила, что он к этому не готов, что у них и без его показаний хватит доказательств, чтобы надолго упрятать доктора Трейлора за решетку, и он слушал ее с облегчением — значит, ему не придется вслух произносить то, для чего слов у него не находилось, не придется снова видеть доктора Трейлора. Когда он наконец записал свои показания — писать он старался как можно проще, представляя, что пишет о ком-то другом, о каком-то своем знакомом, с которым больше не обменяется ни словом, — и отдал ей, она с бесстрастным лицом прочла их один раз, кивнула.
— Хорошо, — отрывисто сказала она и вдруг внезапно расплакалась, почти завыла, не сумев сдержаться.
Она говорила что-то, но из-за рыданий он ничего не мог разобрать, и тогда она ушла, но позже вечером позвонила ему и извинилась.
— Прости, Джуд, — сказала она. — С моей стороны это было очень непрофессионально. Я просто прочла, что ты написал, и я просто… — Она помолчала, глубоко вздохнула. — Этого больше не повторится.
И когда врачи сочли, что он еще недостаточно окреп для того, чтобы ходить в школу, это Ана нашла ему репетитора, который подготовил его к выпускным экзаменам, и она же заставила его задуматься о колледже.
— Ты понимаешь, что ты очень умный? — спрашивала она. — Ты можешь поступить куда захочешь. Я поговорила с твоими учителями в Монтане, и они тоже так считают. Ты уже думал об этом? Думал? И куда бы ты хотел поступить? — Он сказал ей куда, внутренне готовясь к тому, что она рассмеется, но Ана в ответ только кивнула: — А почему бы и нет?
— Но, — начал он, — думаешь, они примут такого, как я?
И снова она не стала смеяться.
— Верно, образование ты получил не самое… традиционное, — она улыбнулась, — но ты превосходно сдал все экзамены, и, хоть сам ты, наверное, так не считаешь, но, верь мне, ты знаешь куда больше многих своих сверстников, а может, и больше их всех. — Она вздохнула. — Видишь, хоть за что-то брату Луке можно сказать спасибо. — Она внимательно поглядела на него. — Так что… почему бы и нет?
Она помогала ему во всем: написала рекомендацию, разрешила напечатать эссе на своем компьютере (о прошлом годе он не писал, написал о Монтане и о том, как научился там искать грибы и побеги горчицы), даже подачу заявления оплатила.
Когда его зачислили в колледж — на полную стипендию, как и предсказывала Ана, — он сказал, что это все благодаря ей.
— Чушь собачья, — ответила она. К тому времени она была уже серьезно больна и могла только шептать. — Ты сделал все сам.
Потом, старательно вспоминая все предыдущие месяцы, он увидит, будто в свете прожектора, признаки болезни, которые из-за собственной глупости и эгоизма проглядел все до единого: и потерю веса, и пожелтевшие белки глаз, и усталость, которую он списывал на… на что?
— Не стоит тебе курить, — сказал он ей всего два месяца назад, когда уже так освоился в ее обществе, что начал распоряжаться — она была первым взрослым, с которым он мог так разговаривать.
— Ты прав, — ответила она и, прищурившись, глубоко затянулась сигаретой, а когда он вздохнул, рассмеялась.
Но даже тогда она продолжала стоять на своем.
— Джуд, нам с тобой нужно об этом поговорить, — то и дело повторяла она, он мотал головой, она молчала.
— Тогда завтра, — говорила она потом. — Обещаешь? Завтра мы с тобой поговорим.
— Не понимаю, зачем нам вообще об этом говорить, — однажды пробормотал он.
Он знал, что она читала его личное дело, которое прислали из Монтаны, он знал, что она знает, кто он такой.
Она помолчала.
— Если я что и знаю, — сказала она, — так это то, что о таких вещах надо говорить, пока они еще свежи в памяти. Иначе ты вообще о них никогда говорить не сможешь. Я хочу научить тебя о них говорить, потому что чем дольше ждешь, тем все это тяжелее и тяжелее, и оно так и будет гнить у тебя внутри, и ты вечно будешь думать, что это ты во всем виноват.
Он не знал, что на это ответить, но когда она снова заговорила об этом на следующий день, он помотал головой и не повернулся к ней, даже когда она его звала.
«Джуд, — однажды сказала она, — я тебе слишком долго позволяла об этом молчать. Я виновата». «Сделай это ради меня, Джуд», — сказала она в другой раз.
Но у него не получалось, не получалось даже понять, на каком языке об этом можно говорить, даже с ней. И, кроме того, ему не хотелось заново проживать прошлое. Ему хотелось о нем забыть, притвориться, что это чужое прошлое.
К июню она ослабела так, что даже сидеть не могла. Со дня их знакомства прошел год и два месяца, и теперь она лежала в кровати, а он сидел с ней рядом. Лесли работала в больнице в дневную смену, и часто они с ним оставались в доме вдвоем.
— Послушай, — сказала она.
От лекарств в горле у нее пересохло, и говорила она морщась. Он потянулся за кувшином с водой, но она нетерпеливо отмахнулась.
— Перед отъездом Лесли тебе поможет все купить, я ей написала список всего, что тебе понадобится.
Он было запротестовал, но она его оборвала:
— Джуд, не спорь со мной. У меня на это сил нет.
book-ads2