Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 22 из 41 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И куда крокоидолы лезут, куда прут? Ни дна бы им, ни покрышки! — ворчала Евгения Ивановна, услышав, что немцы заняли Феодосию. — Темное лицо ее становилось острым и злым. А то принималась ругать кого-то, кого называла общим словом «они». Половину земли отдали, это как же? Почему? Займы на оборону брали?.. Ведь мы не от богатства, от копеек своих платили, не жалели, а они?.. Доставалось от нее и Сталину, которого она почему-то называла «тятей»: — А энтот тятя чего смотрел? Чего страну не приготовил к войне? А теперь вот о братьях и сестрах вспомнил… Нина не выдерживала, бросалась в защиту: — Нельзя так, тетя Женя… Про Сталина — нельзя! — А что, посодют? Пускай. Баланду и там дают… Поди, не хуже, чём тут едим, — хуже-то некуда! Нина любила Сталина и слышать о нем плохое не могла. В доме у них всегда висели два портрета — Ленина и Сталина, — она с детства привыкла к его лицу, к знакомому прищуру глаз, к утопавшей в усах полуулыбке, и «когда шли в Москве на демонстрацию, узнавала на трибуне Мавзолея, сердце с ликованием рвалось к нему, она завидовала пионерам, которые несли ему на трибуну цветы й потом стояли рядом с ним… Разве мало он делал для страны? И не только для нашей — разве не посылали мы своих летчиков в Испанию, чтобы помочь республике одолеть фашистов? Делалось это почему-то секретно, об этом не говорили вслух, но все про это знали. А потом привезли испанских детей. Семья Нины жила в Москве, отец учился в Академии имени Фрунзе, и однажды он спросил Нину и Никитку: «Хотели бы вы испанского брата или сестру?» Много дней ждала Нина испанского брата, а его все не было, Никитка приставал к отцу — «когда» да «когда», а потом мачеха сказала: «Нам не разрешили, потому что у нас и без того двое». Испанский брат Игнасио появился у Бурминых, все его звали Игнатиком, Нина с завистью смотрела, как Павлина — она была тремя годами старше Нины — водила своего Игнатика на музыку и в танцкласс, у них дома были установлены дни, когда говорили только по-испански. Но однажды ночью Нина проснулась, испуганная криками отца: «Вон из моего дома, вон!» В ночной рубашонке, босиком прошлепала она в ярко освещенную столовую, там стояла и плакала мать Павлины Бурминой, а отец топал на нее ногами и кричал «Вон из моего дома!», хотя никакого своего дома у них не было, они, как и Бурмины, жили в общежитии академии на Проезде Девичьего поля. Нина сперва не узнала Павлинину мать — до того она изменилась. Всегда подтянутая, кокетливо одетая, она стояла, по-крестьянски обвязанная платком, плакала и бормотала: «Он негодяй… Человек с двойным дном…» — а отец наступал на нее: «И ты поверила про своего мужа и моего друга? Вон из моего дома!» Так Нина узнала, что отца Павлины арестовали. Позже отец жалел, что круто обошелся с несчастной женщиной: «Она вынуждена говорить так, чтобы спасти семью, она сама не верит тому, что говорит!» Он написал Сталину лично письмо, что знает полковника Бурмина с гражданской войны и ручается за него головой. Мачеха, насмешливо подняв брови, цедила: «У тебя две головы? Или ты думаешь, что вождь и учитель в самом деле ничего не знает?» Это издевательское «вождь и учитель» покоробило Нину, и она, боявшаяся всяких скандалов и ссор, была рада, что отец поссорился с Людмилой Карловной, кричал и на нее: «Ты эти свои мещанские штучки-дрючки брось! Молчи о том, чего не понимаешь! Безобразия делаются его именем, но не им, за него прячутся подхалимы и карьеристы!» Павла ходила заплаканная, ее мать отстранили от преподавания — она вела в академии английский язык, — и они куда-то уехали. Как-то Нина спросила отца: «Твое письмо не помогло?» Отец печально покачал головой: «Я уверен, до Сталина оно не дошло». Ночью она тихонько плакала в подушку, думала о Павле, о ее родителях и как страшно, безжалостно сломали их жизнь… Мать Павлы тоже звали Павлиной, отца — Павлом, и он придумал про их семью шуточные стишки: Жили-были три павлина, изготовленных из глины. На четвертого павлина так и не достали глины… Нина верила: если бы до Сталина дошло письмо отца, справедливость была бы восстановлена. Сейчас она вспоминала, как в начале войны слышала по радио его больной рвущийся голос и как кто-то там или он сам наливал в стакан воду… Остро жалела его тогда, чутьем угадывала его одиночество, — ведь это в радостях и победах он вместе со всеми, а в горе страны, в общем горе он все равно одинок, потому что за все отвечает больше всех. Многие теперь, думала Нина, наверно, взваливают вину на него только потому, что он вождь. И после споров с Евгенией Ивановной часто думала: зачем он все брал на себя? Зачем позволил вознести себя на такую страшную высоту, где он так одинок? — Один Сталин не может знать все, — сказала она Евгении Ивановне. Та, выхватив свою круглую гребенку, злыми взмахами провела по голове: — И что в тридцать третьем в Поволжье был голод — тоже не знал? Дети мерли, а он не знал?.. — Наверно, не знал, — неуверенно ответила Нина. Она впервые услышала о голоде, а ведь в тридцать третьем они жили тут, в Саратове. — А ежели ни черта не знает про страну, пускай слазит! Пускай другого кого поставят, который все будет знать! Они ссорились, расходились по углам, Евгения Ивановна принималась ожесточенно чистить золой кастрюли. Нина возилась с сыном и думала; как она может с таким злом говорить о Сталине в то время, как ёе. муж и сын, возможно, сейчас идут в атаку со словами: «За Родину, за Сталина!» Она не понимала, что они очень по-разному прожили свои жизни: Нина — короткую, благополучную, а эта женщина— долгую, трудную, полную жертв й лишений… Разный опыт отложился у них, и думать одинаково они просто не могли. Но обе быстро отходили, Евгения Ивановна звала к столу: — Иди, Нетеля, поедим, чего бог и наш тятя Сталин послали… Они сидели за столом, ели мелкую картошку в мундирах, пили чай с сахарином, Евгения Ивановна рассказывала, как жили до войны тут, в Глебучевом Овраге, который местные остряки прозвали Глеб- порт-маньчжурией, как по весне не раз затопляли их паводковые воды, случались и жертвы, а потом сделали водосток, вода через него идет прямо в Волгу. И как радовались все, что скоро будут расселять эту Глеб-порт-маньчжурию, уже ходили люди из исполкома, всех переписывали и определяли, кому какая квартира требуется, они записались вместе с Ипполитовной, хотели зажить одной семьей, а туд началась война… Сын как раз перед войной ушёл на действительную, теперь воюет, а позже пошел и муж. — Ну, после войны вас расселят, — сказала Нина. — Нет, теперь не скоро. Пока та война кончится, пока все хозяйство поправят, не до того будет. Я уж не доживу. Нина смотрела на эту женщину, которая умела быть и доброй, и сердитой, почти злой, и сердце ее оттаивало, она думала: какая разница, что говорит эта женщина? Важно, что она делает… Пригрела одинокую Ипполитовну, приютила меня с ребенком, делится последним куском… Что было бы с жизнью, если б она состояла из одних Колесовых и не было бы таких, как тетя Женя? 31 Евгения Ивановна работала на заводе «Шарикоподшипник», где до войны работал и ее муж. Сейчас это был военный завод, там точили корпуса снарядов, и Евгения Ивановна перекрестила завод, называла его «наш неподшипник». Сперва она ради рабочей карточки встала к станку, но долго не выдержала, болели и распухали застуженные в молодости ноги, и ее, как жену кадрового рабочего, перевели в вахтеры. Работала теперь, как сама говорила, «в тепле да сухости, и посидеть можно», посменно — сутки на заводе, сутки дома, а главное, там иногда выдавали талоны то на мыло, то на ситец, и каждый день продавали коммерческие обеды. Обеды эти были, конечно, скудные, суп на комбижире и ложка каши на второе, кашу Евгения Ивановна съедала на работе, чтобы сэкономить хлеб, а суп копила в судке— за сутки полагались ей две порции, — приносила домой. — Садись, Нетеля, супу поедим! Нетелей она прозвала Нину потому, что молоко у той так и не появилось после болезни. Нина кинулась в детскую консультацию, ей выписали молочные смеси — какие-то «брис» и «врис», — но молочная кухня почему-то не работала и никто не знал, когда начнет работать, ее научили саму приготовлять смеси. В том же Глебучевом Овраге многодетная семья казанских татар держала козу, и Нина каждый день меняла Витюшкины четыреста граммов хлеба на пол-литра молока — на деньги хозяева молоко не продавали. Молоко полагалось разбавлять рисовым отваром, но рису Нина не достала, разбавляла водой, кидала каплю сахара, который купила за бешеные деньги — даже детские талоны на сахар отоваривали леденцами — все это кипятила, этим и кормила сына. Евгения Ивановна говорила, что такого питания ребенку недостаточно, без грудного молока ребенок пропадет, и заставляла два раза в день носить Витюшку к Клавдии. Первый раз к кормящей Клавдии Нину повела Ипполитовна. — Баба она непутящая, семеро по лавкам и все от разных отцов, но добрая, — сказала Евгения Ивановна. Клавдия, румяная и веселая женщина, жила неподалеку, в таком же насыпном домике; когда Нина пришла сюда в первый раз, то сразу чуть не повернула назад — до того грязно, захламлено было в комнатах. Грязные узлы по углам, на полу — раздавленные куски соленых огурцов, на столе — тоже огурцы и шкурки от вареной картошки, в другой комнате на широкой кровати среди какого-то рванья торчали то ли четыре, то ли пять белесых головок, шестого Клавдия тютюшкала на руках, приговаривала: — Аиньки!.. Аюшеньки!.. Увидела Ипполитовну и Нину с ребенком, засмеялась: — Названый сыночек прибыл… Все ты, Политивна, мне деточек пристраиваешь… — Дак куды денешься, не помирать же младенцам, а у тебя вымя, как у коровы. — Я не против, мне еще лучше, не трудиться, не сцеживать… Ты, Митенька, полежи, а ко мне сыночек Витенька пришел… Клавдия сунула ребенка в тряпье на кровати, убрала с лица растрепанные волосы, сколола сзади шпилькой, из расстегнутой спереди кофты вывалила полную, в синих жилках грудь. Руки ее с короткими ногтями были грязны, Нина подумала, что и грудь, конечно, не чище; Клавдии тянулась к ней руками, а Нина топталась, не решаясь отдать сына, и смотрела на Ипполитовну. Ты, Клавдии, сиську-то помой, — смекнула старуха. — Мы ведь не здешние, не глеб-порт-маньчжурские, а московские, теллигентные… — Ой-ей-ешеньки! — засмеялась Клавдия, но не обиделась, вышла в сени, загремела там соском умывальника. Вернулась, вытирая руки и грудь серым, застиранным полотенцем. Нина подала ей Витюшку, и Клавдия принялась подкидывать его: — Ах ты, мой теллигентненький… Ах, мой красавчик… Уронит, с ужасом смотрела на сына Нина. Пьяная она, что ли? Ведь уронит! — Корми давай, — приказала Ипполитовна, — он голодный. — А может, сама попробуешь? — захохотала Клавдия и стрельнула в Ипполитовну струйкой молока. — Болтай! — Ипполитовна утерла щеку. — Напущу вот на тебя порчу, я ведь колдунья! — Тогда погадай, коль колдунья. Она уселась на топчан, принялась кормить Витюшку, а Ипполитовна достала из ящика стола мохнатые и засаленные карты, стала раскладывать на столе, сдвинув объедки на край. С. Ниной никто не заговаривал, будто ее и нет, и она пыталась сообразить, как будет расплачиваться, возьмет ли Клавдия деньги или потребует хлеб. Ипполитовна долго глядела в разложенные карты, потом вытерла уголки губ и завела: — Плохого нет, плохого быть не может… — Да ты не про плохое, ты про хорошее гадай, — вставила Клавдия. — …а сегодня гостя жди, червовый пожалует. — Коська, что ль? — Уж не знай. Только он гостем и уйдет. А на жизнь тебе ложится крестовый. — Валька, что ль? — Не знай. По твоим кавалерам, Клавдя, в колоде восемь королей надо держать. Клавдия заливисто захохотала, и Нина опять подумала, что она, пожалуй, навеселе… Как же так, ведь она ребенка кормит? Ей захотелось сразу же схватить сына и убежать, но она знала, что не сделает этого, ведь ребенку нужно материнское молоко, и выхода у нее не было. — А от казенного короля, Клавдя, тебе будет престиж. — Это чево такое?
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!