Часть 9 из 22 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Я сказала, что куплю тебе рукавицу на обратном пути, а не сейчас. Это вопрос принципа.
— Ну пожалуйста!
— И еще я сказала, чтобы ты перестал канючить. — Спина у нее взмокла от пота. — Когда перестанешь ныть и поймешь, как должен вести себя большой десятилетний мальчик, я возьму тебя смотреть город, а пока сиди в машине. Вот ключи.
И она ушла, не оглядываясь, решив не сдаваться, но мучаясь сознанием вины, потому что наказание доставило ей неожиданное удовольствие. «Ну и пусть! — думала она. — Лучше излишняя строгость, даже несправедливость, чем бесхарактерность. Хватит с меня Роджера».
Жара была невыносимая. Поминутно вытирая лицо и шею платочком, она с трудом заставляла себя идти мимо старых торговых рядов с облупленными стенами, мимо мрачных погребков, крошечных бакалейных лавчонок, пустых парикмахерских на одно кресло, каких-то магазинчиков без вывесок. И куда бы она ни повернула голову, перед ее глазами оказывались никому не нужные поделки, какими полны все в мире захудалые городки на границе: брелоки, рюмки, браслеты, полочки для книг, пепельницы и сережки, шарфы и сера́пе[19], корзинки и пояса, плетеные обезьянки, подушки с вышитыми словами «Сувенир из Мексики»…
Уличные мальчишки, нищие и продавцы с лотками обступили его.
Голова у нее болела, в канаве над конским навозом гудели мухи, в уши неотвязно лезло умоляющее «Сеньора, сеньора», в зияющем темнотой погребке надрывно пел влюбленный испанец, клубами плыла пыль, неся плач ребенка, хриплые голоса ссорящихся мужчин, мольбы неотвязных уличных торговцев… Разноголосый шум этих улочек, не просто непривычный, но чуждый и отталкивающий своей грубой назойливостью, оглушил ее, и она не сразу услышала крик, который в другое время узнала бы мгновенно. Она быстро оглянулась. Дики стоял там, где она его оставила, стоял, схватившись руками за живот и шатаясь, словно секунду назад кто-то выстрелил в него из-за угла этой нелепой улицы, похожей на декорации к ковбойскому фильму. Его всегда бледное лицо горело.
— Дики! — Голос у нее сорвался. — Дики, что с тобой?
Она подбежала к сыну, дрожа от страха и проклиная себя. Окружившие его кольцом мексиканские ребятишки расступились.
— Дики, тебе нехорошо?
Какой-то маленький храбрец с плоским лицом индейца сунул ей пачку жевательной резинки и крикнул по-английски:
— Купи, леди! Всего одно песо.
Она протянула руки к сыну, но тут девочка на голову ниже Дики подняла завернутый в черное ребозо сверток, и Луиза увидела сплошь покрытое болячками личико грудного ребенка. Она отпрянула, прижав к себе Дики.
— У тебя спазмы в животе?
Дики молча затряс головой. По щекам его текли слезы. Маленькие мексиканцы с любопытством глядели на них, давали советы, переговаривались между собой, но она их слов не слышала и не понимала. У мальчишки с лотком жевательной резинки были на ногах сандалии, сделанные из автомобильной покрышки, остальные стояли в пыли босиком.
Луиза обняла Дики, стала щупать ему живот.
— Может быть, это аппендицит, давай посмотрим. — Она сама понимала, какую чепуху говорит. — Наверное, ты что-нибудь съел и отравился.
— Нет, я здоров, — прошептал он, дрожа. — Я здоров.
— Тогда в чем же дело?
— Я не могу! — Он уткнулся горячим лицом ей в плечо. — Они же совсем бедные.
Ноги у Луизы подогнулись. Она опустилась на тротуар вместе с сыном.
— Я отдал им все, что у меня было — двадцать семь центов. Я их разделил. Что мне еще было делать?
— Да, милый, да.
Она уже забыла, когда в последний раз плакала так, как плачет сейчас ее сын, беспомощный, потрясенный тем, что он вдруг стал взрослым. Забыла? Да разве это не она сама содрогается от рыданий? Слезы сына оживили совсем почти стершееся воспоминание: умер ее отец — словно кто-то беспечно швырнул в реку драгоценную старинную монету, — и она плачет на груди у Роджера. Этот жизнерадостный спортсмен, легкомысленно смеявшийся над ней за то, что ее волнует судьба каких-то незнакомых ей бедняков, теперь инстинктивно, тончайшим внутренним чутьем, понял, какое горе сотрясает плечи, на которых лежат его руки. А раз он понял ее горе, он не может быть дурным человеком, решила она и в благодарность полюбила его.
— Так трудно все это объяснить, сынок, — сказала она. — Я пыталась, но у меня ничего не вышло. И главное — я не знала, кому я говорю, я не знала тебя. Прости меня. Вот платок, высморкай нос, и пойдем поглядим тебе рукавицу.
— Не нужна мне больше рукавица! Не нужна! Как ты не понимаешь?
Луиза внимательно глядела на сына и думала. Да, кажется, она начинает понимать. И вдруг ее поразила мысль, что лучшим даром Роджера ей было не то, что он когда-то, давно, разделил ее горе, а то, что он передал эту способность разделять чужое горе их сыну. И она снова почувствовала благодарность. Что ж, может быть, теперь, когда она все вспомнила, ей станет легче.
— Я постараюсь понять, Дики, — сказала она, — ты не сердись. Сердиться-то тебе на меня, пожалуй, нельзя, потому что теперь у нас ведь нет никого, кроме друг друга. — Она встала и подняла сына. — Во всяком случае, пока. Идем, сынок, нам пора в Монтерей.
В ДВЕНАДЦАТЬ ЧАСОВ ДНЯ
Она уплатила в кассу и, зажав под мышкой сумочку, положила на тарелку сандвич и кусок торта и взяла кофе со льдом. Потом осторожно повернулась, стараясь не задеть тянущихся из очереди рук.
Часы на стене показывали ровно двенадцать. У нее вдруг появилось ощущение, что, сделай она хоть шаг до того, как красная секундная стрелка пойдет вниз, она наколется на острия застывших в вертикальном положении стрелок и провисит на них весь свой обеденный перерыв. Но вот большая стрелка дернулась и прыгнула вправо, и она пошла сквозь пахнущую по́том, гудящую сдавленными голосами духоту к единственному свободному столику. Его черный пластик был залит кофе, в луже мокли увядшие листья салата. Выхватив из стаканчика бумажную салфетку, она вытерла стол и села.
Нужно сосредоточиться, думала она, нужно всеми силами сосредоточиться, и тогда, может быть, ей удастся забыть, что на улице дождь, что пол под ногами засыпан окурками и в нос бьет запах яичницы со старым беконом, а в конторе на 23-м этаже ее ждет одуряющий гул вентилятора перед пишущей машинкой. Она открыла книгу — «Уолден, или Жизнь в лесу»[20] в дешевом издании, глава «О звуках», — подперла лоб кулаком и взяла с тарелки сандвич.
…Иногда летом, после обычного купания, я с восхода до полудня просиживал у своего залитого солнцем порога, среди сосен, орешника и сумаха, в блаженной задумчивости, в ничем не нарушаемом одиночестве и тишине, а птицы пели вокруг или бесшумно пролетали через мою хижину, пока солнце, заглянув в западное окно, или отдаленный стук колес на дороге не напоминали мне, сколько прошло времени. В такие часы я рос, как растет по ночам кукуруза…
— Здесь не занято?
Она недовольно подняла голову. У столика стояли мужчина с усталым лицом и подросток в старенькой куртке. На подносах у обоих были шницель и черный кофе. Какая странная пара, даже трудно поверить, что они пришли вместе.
— Нет, пожалуйста, — ответила она.
Мальчик быстро сел на скамью рядом с ней и набросился на шницель. Мужчина — ему было лет пятьдесят, не меньше, — снял шляпу и с тихим покорным вздохом опустился напротив. Его слежавшиеся под шляпой седые волосы прилипли к вискам. Узкое тонкое лицо с резкими складками у рта заставило ее было решить, что он интеллигент из Старого Света, темные очки подчеркивали это, но руки — большие, мозолистые, с въевшейся грязью — были руками рабочего. Она с досадой подумала, что не может определить, к какому кругу принадлежит этот человек.
— Жанни, мне нужно поговорить с тобой, — решительно начал мужчина.
Сильный иностранный акцент резал ей слух.
Мальчик слизнул с губы каплю соуса и ответил, не переставая жевать:
— Говори, только быстрее. Я очень спешу, я ведь тебе сказал. Считай, что у меня нет перерыва, они там меня каждую минуту требуют. Нужно немедленно бежать обратно.
— Жанни, это очень важный разговор. — Он нервно снял очки и стал протирать их рукавом.
Девушка в смущении опустила голову и демонстративно перевернула страницу. Куда ни придешь, всюду невольно подслушиваешь чужие разговоры, думала она, глядя невидящими глазами в книгу, узнаешь о чужом горе, это еще хуже, чем одиночество, на которое тебя обрекает большой город.
— Ты к ней зайдешь сегодня?
— Да ты что? — Высокий, звонкий голос, голос мальчишки-рассыльного, сорвался. — Еще не было дня, чтобы я не зашел посмотреть, как она. О себе ты этого сказать не можешь, правда?
— Жанни, не нужно горячиться, прошу тебя. Давай поговорим спокойно. Посмотри, что я принес для мамы. Из-за этого я и просил тебя встретиться со мной.
Девушка подняла голову и, будто загипнотизированная, смотрела, как мужчина, расстегнув ворот рубашки, за которым мелькнуло грубое солдатское белье серого цвета, вытащил из-за пазухи захватанный конверт. Спохватившись, она поспешно опустила глаза, но все-таки успела заметить, что конверт был весь обклеен иностранными марками и пестрел незнакомыми штемпелями.
— Письмо пришло сегодня утром, оно от нашей тети Анны — оказывается, она жива! Представляешь, как обрадуется мама? Это же весточка от единственного, кроме нас с тобой, родного человека, который у нее остался!
Мальчик с презрением смотрел на него.
— Кого ты пытаешься обмануть? — спросил он устало и безнадежно, как взрослый. Взял толстую чашку и привычно сделал несколько быстрых глотков, словно пил черный кофе уже много лет. — Если бы ты сейчас увидел ее, ты не стал бы говорить такую чепуху. Вчера доктор сказал мне, больше двух недель она не протянет. Я хочу подбодрить ее, говорю: «Ты сегодня гораздо лучше выглядишь!», а она знаешь как смотрит на меня? Как на последнего обманщика. Ты что же, думаешь, письмо облегчит ее боль? Или в нем лежат деньги, чтобы я мог хоть перед смертью перевезти ее в приличную комнату?
Мужчина протестующе поднял руку, и мальчик умолк, сжавшись на скамейке рядом с девушкой. Она нагнулась еще ниже над книгой, но строки поплыли у нее перед глазами.
— Что ж, я, по-твоему, совсем дурак? Я столько всего насмотрелся за последние десять лет и больше не жду чуда. Может быть, это все-таки чудо, что тетя Анна жива, а может быть, лучше бы ей было умереть и не видеть, как гибнет вся ее семья, — не знаю, только я уверен, что для мамы очень важно прочитать это письмо. Оно облегчит ее последние часы.
Мальчик резко отодвинул чашку и взял письмо.
— Подумаешь, листок бумаги… Да что толку маме узнать, что ее тетка жива? Ведь она уже её никогда не увидит!
— Жанни, пойми: Анна — единственный человек из всей нашей семьи, кто остался жив, единственный! Если бы ты знал, как мама любила ее! Она носила тебя на руках и играла с тобой, когда ты был маленький и вы с мамой еще не уехали в Америку.
— Ну и что?
— Не нужно так говорить, Жанни, это очень жестоко. Мама обрадуется письму. Пусть она хоть немного порадуется. Это ведь самое главное.
Жанни провел рукой по жестким, неухоженным волосам.
— Тебе легко говорить. Если ты считаешь, что все это так важно, возьми и отнеси письмо сам.
— Жанни, мы уже столько раз говорили об этом! Ты мне не веришь. Я знаю, что ты думаешь. Ты думаешь, я боюсь увидеть ее. Когда ты станешь старше, ты поймешь. Я видел, как умирали тысячи людей, их сгоняли и убивали, как скот. А тебе кажется, что я боюсь увидеть родную сестру. Нет, это ей будет тяжело увидеть меня таким, каким я теперь стал. Поэтому отнеси ей письмо сам и скажи, что я переслал его тебе по почте, хорошо? Оно доставит ей радость, поверь мне.
— Я всегда хотел доставлять маме радость. Ты ее брат, ты знаешь, чего она больше всего хотела: чтобы я учился. Разве я виноват, что мне пришлось бросить школу и поступить на работу? Я так хотел учиться, я так хотел, чтобы мама мной гордилась! Но ведь надо платить доктору, надо платить за квартиру. Кто об этом позаботится? Ты?!
Жанни судорожно дернулся и задел ее под столом ногой. Она поспешно отодвинулась к стенке и спряталась за книгу, но он ее не замечал.
— Не надо, Жанни, — тихо сказал мужчина, с нежностью глядя на мальчика. У девушки перехватило горло, но встать сейчас и уйти было невозможно. — Меня есть в чем упрекнуть, знаю. Когда-то я думал… эх, если бы я уехал в Америку раньше, вместе с мамой… Но ты подожди, я освою получше английский язык и встану на ноги, и ты снова вернешься в школу. Я обещал это своей сестре, теперь обещаю тебе.
book-ads2