Часть 13 из 22 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
ДЕНЬ, КОГДА ПОГИБ ПЕВЕЦ
Лерой был человек добродушный и покладистый, но с чувством собственного достоинства. Он никогда не лез на рожон, хотя твердо знал, чего хочет от жизни; гордость, которую так старательно душил в себе его отец, соединилась в нем с верой в человеческую доброту, которую исповедовала его мать. Отец, суровый богатырь-мулат, всю жизнь проработал официантом в клубе морских офицеров в Норфолкском порту; мать до сих пор зарабатывала дома шитьем. Они дали сыну возможность поступить в Хэмптоновский институт, но когда он учился на третьем курсе, матери понадобилась его помощь. В Хэмптоне Лерою и открылось его истинное призвание.
Однажды вечером, когда он пел в душевой после тренировки — баскетбольная команда первокурсников и секция легкой атлетики возлагали на него большие надежды, — его услышал через открытое окно проходивший мимо учитель музыки. Через несколько дней Лерой уже пел в институтском хоре. А очень скоро понял, в чем состоит цель его жизни. Обаяние спорта навсегда поблекло в лучах ожидающей его славы. Он с упорством одержимого стал заниматься музыкой и языками, без которых, как он понимал, ему теперь не обойтись. Когда у отца обнаружили запущенный рак легких — увы, не значащийся в списке профессиональных заболеваний по ведомству военно-морского флота, — и Лерою пришлось бросить учение, он ужасно страдал, но не считал обрушившееся на семью горе крушением своих надежд: это была только отсрочка на пути к заветной цели.
Сложив большие, сильные руки на связке учебников, Лерой сидел в кабинете того самого учителя музыки и терпеливо дожидался, когда тот кончит печатать рекомендательные письма своим нью-йоркским друзьям. Он не чувствовал ни тени неуверенности или сожалений, и, хотя вид у него был спокойный и даже, пожалуй, безразличный, он весь горел желанием уехать. Учитель вложил три коротеньких письмеца в конверты.
— Лерой! — сказал он грустно. — Лерой, я верю в вас. — Этот всегда серьезный белый человек с худым, бледным лицом в веснушках протянул к нему через стол руку и робко, чуть не со страхом тронул его за локоть. — У вас голос из чистого серебра.
Лерой смущенно потупился.
— Берегите его. Лет через пять, может быть, семь, ну восемь… Напишите мне, Лерой.
Лерой повез рекомендательные письма и память об этом напутствии в Нью-Йорк. Учитель пения, который согласился с ним там заниматься, устроил его петь по воскресеньям в церковном хоре. Лерой снял комнату на 143-й улице у живущего в полуподвале управляющего домом, к которому он нанялся в помощники, и вдобавок стал работать истопником в котельных тех домов по соседству, которые еще не перешли на газ или теплоцентраль. Но его не оставляло ощущение — он писал об этом домой, матери, — что он топчется на месте: послать ей побольше денег никак не удается, пением он занимается мало и нерегулярно, а тут еще у него появилась девушка.
Лили была племянница хозяйки, у которой он снимал комнату. Она работала счетоводом в мебельном магазине на 125-й улице, хотя кончила курсы машинописи и стенографии. Сначала, когда Лерой только с ней познакомился, он сильно ее робел — ему было хорошо известно, что гарлемские девицы просто не замечают провинциальных парней, пусть даже на их свитерах красуются буквы местных спортивных команд, и, лишившись здесь своей славы спортсмена, которая оказывала магическое действие на девушек в институте, совсем растерялся. Но Лили была красавица, от нее так нежно пахло, прямо как от цветка, и она была умная, серьезная девушка, поэтому он в полном смятении все же решил ей открыться. Через неделю они уже часами гуляли по песчаному берегу Джонс-Бич, а через три месяца она дала согласие стать его женой.
Ошеломленный своим счастьем Лерой подозревал, что все решила спевка в церкви, на которую он пригласил Лили. Она одиноко сидела на скамье, завороженно глядя на него, а он улыбался ей сверху, и его ликующий голос наполнял всю церковь.
— Лерой, у тебя талант, настоящий талант! — вскричала она, когда они вышли на улицу. — Этот человек прав, твой голос — чистое серебро! — Она сжала его руку.
— Ну что ты, пустяки, — смутился Лерой. Наверное, зря он рассказал ей, что́ говорил ему на прощанье тот учитель музыки. — Таких, как я, миллионы. Я понял это, только когда приехал в Нью-Йорк.
— Ты не должен так говорить, это малодушие! Я верю в твой талант, не смей поддаваться сомнениям. Лерой, Лерой, давай будем всегда хорошими и добрыми! И всегда будем любить друг друга.
Они поженились, после чего Лерой переселился в квартиру к Лили, где она жила со своей мачехой, тремя младшими братьями, мачехиным двоюродным дядей и жильцом-учителем, и начал искать другую работу. Теперь нужно было всерьез зарабатывать деньги — для регулярных занятий с учителем пения и для Лили, которая уже ждала ребенка.
— Я горы сворочу, если мне будут прилично платить, — заявил Лерой своему приятелю, таксисту на собственной машине, длинному и худому как жердь негру с вечной сигарой во рту. — Мне бы только найти хорошую работенку! Знаешь, какие у меня мускулы? И у меня есть цель, ради которой стоит вкалывать.
Тедди задумчиво пожевал сигару.
— Я решил податься на новый автозавод за городом. Машина дает мне гроши, и то только вечерами по субботам. А в субботу я и так смогу ездить. Ты когда-нибудь на заводе работал?
— Я с любой работой справлюсь, — беззаботно рассмеялся Лерой. — У меня легкие как кузнечные мехи. Я буду гнуть спину от темна до темна ради моего голоса и ради моей Лили.
— Э, в облаках витаешь, друг. На заводе нужно иметь не только железное здоровье, но и железные нервы. В вашем институте никто и представить себе не может, что это за каторга.
Немного отрезвленный, Лерой разжал кулаки.
— Ты говоришь, это за городом — как же туда ездить каждый день?
— На моей машине. Нужно подобрать четырех попутчиков: если они будут платить мне за оба конца по полтора доллара с носа, я смогу выплачивать рассрочку за свой «меркурий».
Лерой поехал на завод автобусом, выстоял очередь, заполнил анкеты и был принят. Тедди тоже приняли. Он приколол к доске у заводских ворот объявление и нашел еще двух попутчиков — молодых ирландцев, которых он договорился подбирать на углу улицы, где они жили. На Лероя поездки в одной машине с этими балагурами и зубоскалами, которые, казалось, интересуются только девушками, пивом и машинами и словно не замечают, что они с Тедди негры, произвели еще более сильное впечатление, чем сам завод.
Работа оказалась тяжелой, изнурительной и отупляюще монотонной. На что Лерой был жизнерадостен и полон желания дружить со всем миром, но и на него скоро начали находить приступы бессильной тоски. Уж лучше бы работать грузчиком в порту, с итальянцами и пуэрториканцами, среди песен и смеха. Он тоже стал бы с ними петь, и в легкие ему лился бы свежий воздух. А здесь, на заводе, который он, в общем-то, принял не задумываясь, как принял грязь, сутолоку и нищету Нью-Йорка, ему казалось, что легкие его забивает пыль, а душу — бессмысленное однообразие. Чтобы свести концы с концами, нужно было по многу часов работать сверхурочно, и он работал — вместо того чтобы побыть с женой или заниматься пением. Угнетало его и то, что, кроме Тедди, на заводе не с кем было поговорить по-человечески. И он никому не раскрывал своей тайны — ребята в цехе считали его из-за этого немного чокнутым, — пока у них не появился ирландец Кевин, которого назначили ему в напарники.
Кевин и Лерой работали в кузовном цехе. К движущимся на конвейере кузовам они цепляли огромные, весом в 20 фунтов, крюки на цепях, и, когда будущие лимузины подходили к концу их участка, их вздергивали в воздух, словно огромные бычьи туши, и подавали в бондеризационную камеру. Крюки и цепи возвращались обратно подвесным конвейером, красные от антикоррозийного состава, и Лерой ходил покрытый этой красной пылью с головы до ног — от бейсбольной шапочки с козырьком до подкованных стальными подковками тяжелых ботинок, — с перемазанной физиономией, потому что часто смахивал со лба пот рукавицей. Лероя мучила не только эта пыль — самый воздух в цехе был отравлен сварщиками, рихтовщиками, доводчиками, всеми, через чьи руки проходил кузов. Иногда Лерой надевал небольшую маску, которую нашел в кладовой, маска закрывала ему нос, спускаясь резиновым клапаном на рот и подбородок, но спрятать его широкую улыбку она не могла.
Лерой, конечно, понимал, что даром ему это не пройдет, начнутся разговоры. Одно дело очки — очки защищают глаза, их носят все, и совсем другое дело маска. Защищать горло? Подумаешь, нежности какие!
— Пусть болтают что хотят, не обращать же на них внимания, — говорил он Лили. — Мне не за это платят. А дело свое я делаю не хуже других.
— Ты непременно должен беречь горло! — Лили тронула под столом его ногу туфлей. Был субботний вечер, они ужинали в ее любимом кафе, забыв ненадолго о накопившейся за долгую неделю усталости — оба работали полный день в субботу. — Бог с ним, с заводом, хоть тебе там и много платят — важно будущее. Если им что-то не нравится, пошли их к черту, Лерой.
Но Лерой никогда никого не посылал к черту — зачем, ведь так приятно говорить людям хорошие, добрые слова, смешить их, тем более что в глубине души у него жила надежда, что когда-нибудь он сможет порадовать их чем-то бо́льшим. Но когда он начинал думать — а что еще и делать на конвейере, как не думать с утра до вечера все об одном и том же? — когда он начинал думать, во что обратилось бы его существование, не живи он мечтой стать певцом, сердце его сжималось: остаться здесь навсегда, знать, что ты уже никуда не вырвешься отсюда, — это страшно! И страх гнал его к занятиям — так в детстве страх перед наказанием, которое ждет воров, останавливал его руку, тянущуюся к маминой сумочке.
Он не пытался скрыть, что тоска иногда берет его за горло, как не хотел прятать маску, которую надевал, когда в цехе становилось нечем дышать от пыли, как не мог все время глушить свой могучий голос — он сам рвался на свободу, когда дела шли хорошо и будущее казалось близким и прекрасным. Но в тоскливые минуты он невольно уходил в себя и, втиснувшись в багажник, прятался за поднятой крышкой металлического каркаса не только от мастера, но и от всего жестокого, равнодушного мира. Он сжимал в руке свой талисман, и люди не видели, как ему тяжко. Никто не знал, что у него бывают эти приступы тоски, даже Лили; обычно по цеху разносился его веселый, громкий смех, которым он отвечал на шутки и насмешки. Он шел навстречу людям с мягкой, добродушной улыбкой, и эта улыбка была выражением веры в то, что людям свойственно быть хорошими и добрыми, в ней не было и тени угодливости, которая такими муками далась его отцу. А хандра, он был убежден, находит на него только из-за неуверенности в будущем, ведь он ни от кого не ждет ни подвоха, ни предательства и всех хочет любить.
И он пел, когда работал, пел во всю мощь своих легких, и в проплывающих мимо стальных кузовах отражались не только белые, как белки глаз, зубы, но и розовый язык и нёбо. На ребят в цехе и на начальство он не обращал внимания. Начинал он с гамм и упражнений, потом переходил к церковным гимнам, потом к оперным ариям, и голос его, который сам он почти не слышал, а другие хоть и слышали, но разобрать мелодию не могли, пробивался сквозь рев парового молота, визг пневматических сверл, шипенье газовой горелки, выплевывающей метровую струю синего пламени, гудки автокаров, перевозящих запасные части, клацанье самого конвейера. Услышав такое непривычное здесь пение такого непривычно сильного голоса, обалдевающие от нудной, однообразной работы люди изумленно поднимали головы, многозначительно перемигивались и усмехались, потом мученически вздыхали — ну, началось! — и через несколько минут их терпению приходил конец: сначала молоденькие парнишки, а вслед за ними и все остальные принимались стонать, лаять и выть, как голодные волки.
Лероя допытывали, зачем он поет, дразнили «Карузо» и «Марио Ланца», требовали сознаться: он что, воображает себя гением? Лерой не сердился. Он добродушно соглашался с теми, кто считал его веселым чудаком, отделывался шуткой от серьезных вопросов, а тем, кто приставал, что это за штуковину он все время прячет в руке, отвечал:
— О, это мое секретное оружие. Это волшебная дудочка. Когда-нибудь я заиграю на ней и уведу вас из этого грязного, душного цеха на солнышко, где вам и положено быть.
О том, что́ Лерой прячет в руке, а заодно и о том, на что он глядит в свободные минуты, открыв свой ящик для инструментов, узнал только его напарник Кевин, который навешивал на кузова передние крюки и дверцы и прикреплял держатели для номерных знаков. Как ни хотелось Лерою, чтобы в цехе поменьше знали о его делах, отвадить этого бесхитростного великана — он был даже выше Лероя, с копной буйных меднорыжих волос и смешным певучим говором, — который совсем недавно приехал из Ирландии и пылал желанием знать всё, не только о Лерое, но и решительно обо всем на свете, у него не хватало духу.
Когда Кевин с простодушным любопытством спросил, что это за штучку он все время подносит к губам, Лерой почувствовал, что ему надо сказать правду.
— Она помогает мне петь сольфеджии, — ответил он.
— Красивое слово — сольфеджии. А что оно значит?
Лерой с грохотом швырнул на тележку тяжелую цепь с крюком, которую только что взял в руки.
— Вы там что, в этом вашем графстве Керри, с луны свалились?
— Да, графство Керри — не Дублин, что говорить, — вздохнул Кевин. — Но музыку у нас все равно очень любят. Я, бывало, все вечера напролет кручу пластинки О’Салливена, а наши соберутся и слушают.
— О’Салливен — это боксер?
— Что ты, это был такой знаменитый ирландский певец.
— Никогда не слыхал, — честно признался Лерой, — но раз ты говоришь, значит, действительно был. Всех ведь знать невозможно. А ты, пока не уехал из дому, много пел?
— Только в хоре, в церкви святого Малахия.
— A-а, это мне знакомо. — Лерой весело рассмеялся. — Скажи, ведь хочется иногда человеку излить душу, правда? А в хоре, как ни старайся, ничего не выйдет. Петь в хоре — все равно как ехать в гоночном автомобиле по городу, где тебе не разрешают делать больше тридцати пяти миль в час.
— Это верно, — кивнул Кевин, и его пламенеющий чуб подпрыгнул над высоким веснушчатым лбом. — Так как же все-таки насчет сольфеджий?
— Это такие специальные упражнения, гаммы и прочее, в разных тональностях. А эта штучка, — Лерой вытащил из кармана комбинезона маленький блестящий диск, — на ней написаны все ноты, как на губной гармошке — видишь: фа, фа диез, и так далее. Я время от времени дую в нее для проверки — не сбился ли, и шпарю дальше, а наши гиены пусть воют себе на здоровье. — И он снова расхохотался, откинув голову, потом бросился к ползущему конвейеру и ловко прикрепил крюк.
Но оказалось, что они с Кевином проболтали слишком долго, скопилось несколько машин без крюков и дверец, и теперь они задерживали рабочих, которые лихорадочно подчищали последние недоделки в конце цеха. Там конвейер начинал плавно подниматься и заканчивался площадкой, с которой кузова поднимали в воздух на прикрепленных Лероем и Кевином цепях.
Мастер передвинул сигару из одного угла рта в другой и плюнул прямо под ноги Лерою.
— Пришел сюда работать, так работай! — гаркнул он и вдруг добавил с тихой злобой: — Баритон несчастный!
— Я вовсе не бари… — начал было Лерой.
Он легко перескочил через путаницу вьющихся по полу шлангов к мастеру, но тот отвернулся и пошел прочь. Лерой со смехом развел руками перед ухмыляющимися рабочими.
— Надо же, тенора от баритона отличить не может!
И снова запел.
Через несколько дней, когда Лерой стоял возле своего ящика для инструментов и, протирая мягкой тряпкой очки, чтобы все видели, что он занят делом, украдкой заглядывал в ящик, к нему кто-то незаметно подошел сзади. Он быстро повернулся и ударился плечом о могучую грудь ирландца.
— Виноват!
— Виноват.
— Слушай, на что ты там все время глядишь? — Кевин бесцеремонно сунул голову в ящик. — Раскрой тайну.
Лерой снял с ящика свою огромную лапищу, и Кевин увидел там пачку сложенных, словно бумажные салфетки, листов бумаги, на которых было что-то напечатано.
— Никакой тайны нет, все очень просто, — улыбнулся Лерой. — Я занимаюсь музыкой и не хочу, чтобы начальство ко мне цеплялось. Ребятам-то, конечно, все равно. Я здесь выполняю кое-какие свои задания, чтобы успеть побольше. И сольфеджии я пою здесь, день незаметно и проходит.
Кевин в изумлении смотрел на него. Лицо его было как открытая книга, на нем было написано и откуда он родом, и что он за человек, и о чем он думает. Лерой видел, что Кевин никак не может привыкнуть к этому огромному заводу, к его оглушающей какофонии шумов, не может привыкнуть к черным лицам вокруг, не может понять, почему американцы насмехаются над неграми или ненавидят их — эти загадочные существа, которые так похожи и так не похожи на него.
— Ты что же, и впрямь собираешься стать певцом? — наконец спросил Кевин. — Как те, что поют в театрах?
— У каждого человека должна быть в жизни цель, — серьезно сказал Лерой. — Не знаю, как там у вас в Ирландии, но здесь, если у тебя нет цели, ты ничто. Подумай, никого не интересует, как тебя зовут, спрашивают только номер твоей страховой карточки и табеля. Если бы у меня в жизни не было ничего, кроме восьми часов в день на конвейере — и завтра, и послезавтра, и через месяц, и через год, — я бы, наверное, очень скоро сделался стариком.
Кевин внимательно слушал, скрестив на груди руки и наклонив голову к плечу.
— Обязательно нужно к чему-то стремиться. Возьми, к примеру, меня. Я готовлюсь принять участие в радиоконкурсе Метрополитен-опера. Серьезно.
— Интересная, наверное, программа. Только я ее не знаю. Я, когда наступает вечер, иду бродить по городу или пишу письма домой.
— Если тебя допустили к участию в конкурсе, это уже больше половины дела. — Лерой захлопнул ящик. — Ты поешь одну-две арии или дуэт с кем-нибудь из участниц. Понравился — все, Метрополитен-опера подписывает с тобой контракт. Не понравился — тоже не беда, ведь тебя слышат миллионы и кто-нибудь наверняка тобой заинтересуется.
book-ads2