Часть 9 из 69 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Эдгара возмущало также открытое волокитство Аллана, позорившее Фрэнсис. Подозреваю, что и Эдгару пришлось терпеть подобное унижение; я сама слышала его едкие отзывы о некоем Генри Колльере, незаконном сыне Аллана, который мрачной тенью преследовал Эдгара все детские годы и сделался его неотступным злым духом. Супружеская неверность Аллана сделалась еще очевидней после того, как он вмешался в сердечные дела Эдгара: Аллан, в сговоре с отцом возлюбленной Эдгара – Эльмиры Ройстер, – тайно задумал положить конец их неофициальной помолвке, которую оба родителя считали неуместной (так думала и Розали, поведавшая мне эту историю). Письма перехватывались, распространялись всякие небылицы, и, когда Эдгар вернулся домой из университета – пристыженный, если не униженный, – оказалось, что Эльмира Ройстер официально помолвлена с другим.
Под пятой Джона Аллана (и вдобавок под его крышей) у Эдгара не оставалось другого выбора, как только согласиться на занятия коммерцией. Дни проходили в корпении над омерзительными гроссбухами. Эдгар погряз в ненавистной работе, писать и читать удавалось лишь урывками. Возможно, его первые пробы пера уже опубликованы, я не знаю. Если так, то им еще предстоит помочь снискать автору признание или навлечь на него хулу. И вот Эдгар, зажатый в тиски между нищетой (собственной) и богатством (Аллана), с разбитым сердцем, все более погружаясь в уныние и все чаще впадая в неистовство, твердо вознамерился осуществить побег.
В тот день, когда я оказалась в Молдавии, Джона Аллана там не было, отсутствовала и Розали. Она, конечно же, находилась в Дункан-Лодж – доме Макензи.
Встретившая нас Фрэнсис Аллан выглядела, на мой взгляд, простовато, без малейших претензий. Единственное излишество, какое она себе позволяла, – это духи, настойчиво предпочитая вытяжку из особой разновидности ириса, произраставшего в далекой Далматии. Фиалковый корень – так обычно его называют. Аромат духов, когда Фрэнсис оказывалась рядом, овладевал всеми вашими чувствами. Манеры Фрэнсис также выдавали давнее знакомство с деньгами – в отличие от ее мужа, прибывшего из Шотландии без гроша; теперь он попеременно то скупился на сладости для домочадцев, то оделял их такими лакомствами, как, например, мороженое: наполненное им блюдо из веджвудского фарфора мне принесли в комнату Эдгара.
Сидя за письменным столом Эдгара и впервые упиваясь вкусом мороженого (приправленного, помнится, имбирем), я то и дело поглядывала на раскиданные вокруг исписанные листы. Здесь же были два или три тома Байрона. Джона Аллана, как истинно делового человека, наверняка отталкивала столь беспутная персона, как лорд Байрон; его поэзия и подвиги среди греческих революционеров служили постоянной темой для «Инкуайрера», в особенности после кончины поэта за два года до того. У Байрона немало достоинств, bien sûr[31], однако Эдгар, без сомнения, тем пламенней преклонялся перед английским бардом, чем большее презрение к нему питал его приемный отец.
Проглядывая строки «Дон Жуана» (или это был «Сарданапал»? – впрочем, не важно), я услышала умоляющий голос Эдгара. Я вышла – нет, осторожно прокралась – на лестничную площадку, чтобы лучше разобрать доносившиеся снизу его слова, столь же приторно-сладкие, как и духи миссис Аллан.
Не успела я вникнуть в суть происходившего вдалеке от меня разговора, как Эдгар разразился потоком неумеренных благодарностей, до неба превознося всевозможные достоинства своей приемной матери.
– О да, это и в самом деле изысканная вещь. – говорила Фрэнсис Валентайн. – Говоришь, от «европейской графини»?.. Mais c'est très cher[32], милый Эдгар. Ты можешь поручиться, что она действительно так дорого стоит?
Эдгар ответил утвердительно.
Тут мне стало ясно все.
Не прошло и пяти минут, как Эдгар ринулся вверх по лестнице, заставив меня неуклюже метнуться обратно в комнату. Там, усевшись на стол, он принялся выкладывать банкноту за банкнотой. Судя по оттопырившемуся поясу, он уже припрятал туда свое комиссионное вознаграждение, но я не проронила ни слова и невозмутимо смирилась с потерей браслета в обмен на наличность Джона Аллана. Сумма – даже я это понимала – была немаленькая. Достаточно приличная для того, чтобы вывести Джона Аллана из себя и тем самым удвоить, если не утроить для Эдгара цену посредничества.
Покончив с расчетами, Эдгар свел меня вниз, в гостиную, где я недолго побыла с миссис Аллан, на которой уже красовался легендарный браслет. Гостиная была изящно обставлена мебелью в стиле ампир. На секретере стояла шкатулка из редких пород дерева с металлической инкрустацией, в которой, без сомнения, содержалась сумма (ныне потраченная), отпущенная на расходы по хозяйству. На стене висела дурно исполненная гравюра с шотландским пейзажем. В противоположных углах, словно готовые сойтись в поединке, помещались два бюста работы Кановы – Данте и Мария Магдалина. Мое безобидное замечание насчет последней вызвало со стороны Эдгара гневную тираду:
– Чепуха! У нас нет ни малейших оснований полагать, будто она являлась, как считается, грешницей; неизвестно также, на нее ли ссылается Лука в седьмой главе.
При этих словах миссис Аллан закатила глаза и пожала хрупкими плечами. От предложенного чая мы сообща отказались; Эдгару явно не сиделось на месте. Спустя минуту он вскочил, чмокнул миссис Аллан в щеку и потащил меня к двери.
Нас ожидала та же кляча, несколько взбодрившаяся на вид после того, как ее напоили и накормили сеном. Не удостоив ни единым словом ни конюха, ни меня, Эдгар прыгнул в седло и… и был таков!
Что мне оставалось делать? Только попросить конюха показать мне дорогу к капитолию. Оттуда, как хотелось надеяться, я смогу снова добраться до особняка Ван Эйна.
Кипя от ярости и проклиная Эдгара на чем свет стоит, я пустилась в путь.
Бесчисленные часы в жилище голландца оставались без завода, но, оказавшись внутри этого гиблого места, я услышала отдаленный бой башенных часов. Кажется, шесть ударов – или семь. Enfin[33], солнце вот-вот сядет. В последних его лучах я блуждала по темным коридорам и сумрачным комнатам.
Дверь в подвал была закрыта, сказать проще – заперта, однако никаких металлических приспособлений я не обнаружила. Налегла на филенку, как Розали, но она не поддалась – с равным успехом можно было толкаться в любую стену. Поскольку я пришла раньше времени (выбралась из Молдавии на удивление легко и не заблудилась), то перестала колотиться в подвал, сказав себе, что дверь откроется тогда, когда будет нужно. Впрочем, позвонила в колокольчик для слуг, следуя примеру Розали, на которую ожидала наткнуться чуть ли не за каждым углом.
И только после этого пустилась обследовать дом, воображая, что Мама Венера определит мои блуждания по моим шумным шагам.
В дальнем конце темного коридора, в дверном проеме, я увидела лампу. И потянулась туда, как мотылек устремляется к огню, однако меня привлекал не свет, но заманчивый вид выстроившихся до потолка книжных полок.
Обстановка библиотеки была мрачной. Шторы густого шоколадного цвета, стулья красного дерева с высокими прямыми спинками, подушечки, набитые конским волосом, обтянутые камчатным полотном грязных тонов. Канапе намеренно неудобной конструкции. Огромный ковер с жутковатым узором алых пятен, окаймленный золотой тесьмой, напоминал о давнем кровопролитии. На все это с мраморной каминной доски, задрапированной траурным крепом, взирал портрет Кромвеля.
Похоронный интерьер, наверное, заставил бы меня попятиться, но соблазняло обилие книг, и еще более заманчивым показался двойной стол, намертво закрепленный посередине комнаты. Сидя напротив друг друга за громадным пространством, отделанным по краям переливчатым дубом, можно было работать вдвоем.
На столе был накрыт холодный ужин – соленая рыба и ветчина, разложенные на фарфоровых блюдах с тускло обрисованным по ободку рогом изобилия, из которого сыпались зерна маиса и причудливых форм тыквы и кабачки. Стояла здесь и бутылка бургундского. Так как вино еще предстояло перелить в графин, я сочла, что пить его безопасно, в отличие от ведьмовского напитка, извлеченного из погреба Себастьяны по сходному случаю. Vinum sabbati[34] – вот что это было; напиток, которого я опасалась и страстно жаждала.
Насытившись и мысленно поблагодарив Розали за ужин, я обратилась к книжным полкам. В угасающем свете дня насчитала двадцать шесть томов Вольтера и девять Свифта; потом, взяв лампу, принялась досконально обследовать библиотеку. Здесь были французские книги – «Жиль Блаз», «Телемак» Фенелона и другие, а также, конечно, голландские. Основательно были представлены и античные классики – греки и римляне. Почетное место занимали романы – по моим представлениям, контрабандные: сэр Вальтер Скотт (все американцы, где бы я их ни встретила, были на нем помешаны) и обожаемая мной миссис Радклиф. Дразнили воображение и прочие названия этого мрачного отряда – «Кающийся грешник из Годстоу», «Дети аббатства», «Приют Трекотик», «Жертва наваждения» и так далее. Наличие этих пошлых книжонок (в качестве таковых они отвергались тем самым обществом, которое втайне ими упивалось) искупалось соседством с многочисленными протоколами заседаний конгресса, «Руководством по парламентской деятельности» Джефферсона, «Сухопутным путешествием в Индию» Кэмпбелла и другими томами, за названиями которых вставал действительный и потому более достойный внимания мир.
Я накинулась на книги, забывшись, хватая их с полок по две-три сразу, пока на столе не выросла целая груда. И меня настолько увлекли «Судебные анналы Салема со дня основания города», что я совершенно не заметила ее появления.
Позднейшие события привели меня к выводу, что приход Матери Венеры тишины не нарушил. Передвигалась она слишком медленно и потому бесшумно; каждый ее шаг и жест выражал само страдание. Не знаю – возможно, она довольно долго простояла за дверью. Но как же я вздрогнула, услышав вдруг ее слова: «Потуши лампу», которые она произнесла, словно мучительно превозмогала невыносимую боль.
Я послушалась, как только уняла предательскую дрожь в руках. И вот Мама Венера вступила в библиотеку, освещенную теперь только ранней луной. На деревянном пороге ее подошвы шаркнули будто о гравий.
Она была по-прежнему с ног до головы закутана в вуаль из черного бомбазина. Я заняла указанное мне место за столом и завороженно следила, как Мать Венера кропотливо пробирается к сиденью напротив. Шажки ее были мелкими, как у Селии, закованной в кандалы, однако по полному беззвучию я могла догадаться, что у Матери Венеры ноги были свободны – во всяком случае, от реально звеневших оков. Она сильно сутулилась. Когда она приблизилась к стулу, голова ее оказалась лишь немногим выше его оплетенной тростниковыми стеблями спинки. Ее собственная спина была сгорблена в три погибели, а руки казались неподвижными, как крылышки ощипанной перед готовкой курицы. Желая посмотреть в ту или иную сторону, она поворачивалась всем туловищем, и о том, что привлекало ее внимание, можно было судить по положению широких плеч.
От Мамы Венеры исходил запах – почти такой же резкий, что и от миссис Аллан. Определить его было не так-то просто – впрочем, ближе к ночи я пойму, что так пахла целебная мазь (смесь меда и конопли), которую Мама Венера употребляла не из тщеславия, но ради избавления от боли. Не однажды за тот долгий вечер она извлекала из вощеного мешочка, прикрепленного к юбке, скрученные листья марихуаны, которые были пропитаны медом и олеиновой кислотой. Эти листья она жевала, сосала и проглатывала сок.
На стуле Мама Венера устроилась не сразу. Я с трудом могла ее разглядеть, хотя находилась она от меня футах в шести. Первое, что она наконец произнесла со скрипучим выдохом, был вопрос, готова ли я.
– Готова… готова к чему?
– Она идет.
– Кто идет? Розали?
Сквозь глухой раскатистый смех послышались слова:
– Н-нет… Ее мамочка.
Так меня представили Элайзе Арнолд Хопкинс По, уже пятнадцать лет пролежавшей в самой что ни на есть неуспокоенной могиле.
9
Восставшая из гроба
Повеяло ветром. Закрапал дождь. Далекие церковные колокола возвестили о наступлении часа тьмы.
Мама Венера, сидевшая напротив меня, застыла в недвижном безмолвии. О том, что она дышит, свидетельствовало только слабое колыхание вуали. Не в силах дольше терпеть темноту, я, не испрашивая разрешения, водрузила лампу на стол, прибавив в ней огня. Слабое мерцание озарило груду книг возле ее бронзового цоколя, но вся комната с уходящими ввысь книжными полками тонула во мраке. Округлый медальон лепнины из гипса и гажи в центре потолка высвечивался подобно луне. Темнота в библиотеке стала бы непроницаемой, если бы в окно не заглядывала настоящая, низко подвешенная луна. Ярко-оранжевая, с сернистым блеском. И я была благодарна ее безжизненному свету, сочившемуся сквозь высокие, волнисто-слюдяные окна. Оконное стекло из множества панелей в тонкой дорогой раме сотряслось при новом порыве ветра.
Со двора донесся шум деревьев и кустарников. Оконный переплет царапала беспокойная ветка; дом наполнился тихим стоном, похожим на детский плач. В стекло за моей спиной со скрежетом ударил дождь – будто великан швырнул в него горсть гравия; грузные капли попадали и на железную подставку для дров, и на кучу остывшей золы.
Медленно, медленно Мама Венера ухватилась исшрамленными руками за край стола. О, эти руки! Какой контраст они составляли изысканным инкрустациям столешницы. Сущие клешни, жесткие и негнущиеся, пальцы срослись один с другим кожными перепонками, кончики восьми пальцев обрублены, в целости сохранились только большие. Запястья худые, туго натянутая кожа бледная и толстая, как брезент. Между запястьями и широкими рукавами ее одеяния опять проступала чернота.
Мне вновь послышались загадочные слова Мамы Венеры; они словно эхом прокатились в тишине вслед за боем часов (ударов было восемь) – актриса близко… Мне подумалось, что, быть может, она заговорит вместо Элайзы Арнолд, одолжит умершей женщине свой обрушенный голос. Этого вполне хватало, чтобы лишиться покоя, но нет… куда хуже. Мама Венера выразилась ясно – Элайза Арнолд приближается сюда. Во плоти – да, во плоти, и никак не иначе.
По дому со свистом промчался вихрь. Картины в рамах и стенные украшения дробно застучали о панели и обои. Где-то треснуло оконное стекло и рассыпалось по полу мелкими брызгами. В очаге – тенью внутри тени – зола взвилась спиралью и закрутилась смерчем. Креповая накидка на каминной полке взбугрилась волнами и сорвалась бы с места, если бы ее не удерживали медные канделябры. Оконная рама как раз за моей спиной задребезжала – и так неистово, что я вжалась в стул, не сомневаясь, что меня вот-вот засыплет дождем осколков. Грохот не смолкал до тех пор, пока… пока я не обернулась к окну.
Самым страшным оказалось то, что там было пусто. Но рама по-прежнему грозила обрушиться внутрь, ветер по-прежнему хлестал в окно дождевыми струями.
– А ну, детка, встань… Давай, давай! – бубнила Мама Венера. – Давай подними раму, да побыстрее, если не хочешь нынче искупаться в стекле!
Но я уже поднялась со стула. И пятилась от окна все дальше (оно было таким высоким, что я могла бы спокойно ступить через него в сад, к цветникам), но Мама Венера повторила свое приказание. Окно все больше подавалось под напором ветра. Рама уже не могла устоять. Кое-где она начала трескаться. Тогда я, повинуясь команде, бросилась к окну, упала перед ним на колени и обеими руками высоко вздернула раму. Она поднялась, а я упала на ковер. Сквозь маску из пальцев, прижатых к лицу, я увидела, как с мощным дуновением сырого ветра в комнату…
Да, с потоком стужи в комнату медленно вплыла Офелия.
Она тихо проплыла надо мной – простертой на кроваво-красном ковре и дрожавшей, как осина на склоне холма. Все мое тело сжалось, соски отвердели как лед, мошонка подобралась. По библиотеке распространился холод – ужасный холод. Он мог бы наполнить и весь дом, а вслед ему, вслед вошедшей втянуло бы теплым ветром сезонные запахи, запахи садовых растений. Но нет – никакому аромату было не перебить исходившего от нее зловония.
С ее появлением ветер улегся. Прекратился и дождь. Водворилось могильное молчание.
Поначалу она показалась мне высокой – примерно с меня, но скоро я поняла свою ошибку: земли она не касалась, и потому рост ее нельзя было определить даже приблизительно. Она парила в воздухе, словно бы опираясь хрупким локотком о каминную полку. Лампа ярко разгорелась, алый язык внутри стекла взметнулся пламенной жалобой. При этой вспышке я и сумела ее разглядеть.
Стыдливости – как все мертвецы – она чуралась.
Нагая – да, нагая. Мой взгляд скользнул к темному пятну внизу ее живота. Волосы там были необычайно густые и длинные, сходные по цвету с черной как смоль массой, стекавшей с плеч к бедрам. Твердые литые груди, казалось, обладали тяжестью, которой лишена была вся фигура, и цветом. Карминные кончики, напоминавшие наперстки, окаймлялись розовыми кружками. И так же светились жизнью ее темные переливчатые глаза под выразительными бровями, которые она изогнула аркой, когда наконец удостоила нас вниманием.
…И да, о да! Эти жуткие руки. Едва я только их увидела, меня затошнило – пришлось сглотнуть подступивший к горлу комок рвоты. Просто от их вида? Или же и от смрада, который они источали? Так или иначе, меня чуть не вывернуло наизнанку. Ноги? Точь-в-точь что и руки, лучше воздержусь от описания. При одном воспоминании мне делается плохо.
Скажу другое: если бы не руки и ноги, она была бы воплощением красоты – вопреки состоянию смерти, в каком находилась. Возможно, бросала ей вызов. Она все еще сохраняла очарование, сделавшее Элайзу Арнолд кумиром сцены – ей и в самом деле поклонялись. Красота ее подверглась изменениям, это так. Кожа выглядела бескровно-серой, тело сделалось, вероятно, гораздо более угловатым, чем оно было при жизни, кости скелета выпирали наружу, будто под саваном. Особенно это было заметно вокруг шеи – во впадинах между ними залегли глубокие тени. Кости груди я бы сравнила с подпорками в террасированном дворе. Ребра? Вообразите, если сможете, обручи без бочки. Вместо живота – вогнутость. Квадратный таз стал совершенно плоским. Увядшие бедра ссохлись, и под знаком ее пола образовался просвет с добрую ладонь. На коленях и лодыжках узлами выпятились суставы.
Ее лицо? Оно, хотя и покрытое мертвенной бледностью, сохраняло красоту, которую портили только глубоко запавшие щеки и провалившиеся глазницы. Над острыми скулами горели карие глаза. Нос был слегка курносым. Губы, четко очерченные, розовели подобно соскам и, мнилось, шептали о жизни. Рот – подвижный, игривый – выдавал ее сущность. В особенности, к несчастью, когда она его раскрывала для того, чтобы заговорить. На месте десен оставалось лишь костяное основание, из которого торчали зубы цвета позеленевшего сливочного масла с черными корнями. Изо рта вырывалось не дыхание, но отвратительнейшее, мерзейшее, убийственнейшее зловоние, какое только можно было себе представить. Собственно, этот смрадный дух источало любое ее отверстие. Проще говоря, вся она гнила и разлагалась.
И все же ничто в облике покойной Элайзы Арнолд не шло в сравнение с ее ногами и руками.
Я заметила, что центр тяжести у нее был смещен назад, и тело, если только оно хоть что-то весило, опиралось на пятки; из-за долгого обитания в земле ее ногти превратились в отвердевшие завитки. Вдвое скрученные под подошвами, они насквозь… проросли через ее стопы и торчали, будто весенние побеги, из плоти ножек, когда-то изящно попиравших сцену. Ногти являли теперь собой отвратительные жгуты – нечистые, заостренные, потрескавшиеся, сплошь покрытые желтизной.
Ее руки я увидела вблизи, когда она, собираясь заговорить, провела ими по каминной доске и шагнула к столу, всколыхнув в библиотеке волну холода. И вновь зола взвилась смерчем. И вновь жалобно затрепетал огонь в лампе.
Она устремила глаза на меня. Я выдержала ее взгляд до тех пор, пока она – не то кивком, не то подобием улыбки (более точного слова мне не подыскать) – не отправила меня на прежнее место за столом. Оттуда я видела, как Элайза Арнолд возложила руки на сникшие плечи Мамы Венеры. О, как же искорежены были эти руки! Словно спеленатые ноги китаянки, пальцы были плотно прижаты к ладоням и, пронзив их насквозь в верхней части, высовывались наружу возле запястья. Такие руки, конечно же, ни на что не годились. Кулаки, стиснутые навек. Если Элайзе Арнолд приходилось ими пользоваться, то как перевернутыми клешнями. Она проводила по поверхности неровной тыльной стороной ладони и цеплялась за нее вылезшими ногтями. Именно так она и поступила сейчас, дергая тюлевую вуаль Мамы Венеры.
– Скажи мне, где они?
Она обратилась к Маме Венере, и я испытала при этом неимоверное облегчение. Говорить с кем-либо мне было не под силу – с трупом тем более.
Вопрос повторился. Элайза Арнолд спрашивала о своих детях, это я поняла.
book-ads2