Часть 4 из 81 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Танто
На вершине Тантобергет, в районе Сёдермальм, стоит установка ПВО времен Второй мировой войны, призванная защищать от врагов мосты Орстабрун и Лильехольмсбрун. Недалеко от игровых площадок, на террасах, спускающихся к воде, расположены садовые участки; из одного домика доносился грохот гранатных разрывов.
Была половина третьего ночи. Кевин Юнсон лежал на диване; на экране компьютера перед ним шла советская военная драма “Иди и смотри”.
Когда живые завидуют мертвым, думал Кевин.
Небольшой садовый участок на горе Танто являл собой в основном голые камни; пригодная для выращивания хоть чего-нибудь земля ограничивалась полоской плодородной почвы вдоль забора. Право на застройку участка — одного из ста одиннадцати на южном склоне — использовалось по полной. Четырнадцать квадратных метров занимал красный домик с белыми углами, шесть квадратных метров — открытая веранда с сарайчиком, вмещавшим уборную. Этот клочок земли принадлежал семье Кевина с семидесятых годов, а сам он жил в домике уже четыре года. Проводить здесь зиму запрещалось уставом, но соседи-садоводы не жаловались.
С тех пор как узнали, что Кевин служит в полиции.
Здесь он вырос. Здесь наблюдал, как лето, крадучись, взбирается на гору с Орставикена, здесь они с отцом сидели на веранде и смотрели, как солнце опускается за яхтенный причал.
Единственная комната вмещала стол с двумя стульями, диванчик и — вторым этажом — кровать. Бензиновый генератор питал плиту и холодильник, а солнечная батарея обеспечивала электричеством компьютер и лампочки. На стенах полки, на полках книги и диски.
Когда Кевин смотрел кино, то старался держать под рукой ручку и бумагу, готовясь записывать ошибки — просчеты в сценарии, анахронизмы. Ляпы.
Не только забавы ради, но и чтобы потренировать наблюдательность, которая так нужна ему в работе. Но на экране разворачивалась уже последняя сцена “Иди и смотри”, а бумага на столе все еще оставалась нетронутой.
Главный герой, в начале фильма — подросток, теперь выглядел стариком. Он уходил в леса, чтобы примкнуть к партизанскому отряду.
И лес проглатывал его.
Природа всегда побеждает. Человеку ее не одолеть.
Кевин уже в детстве искал и находил логические ошибки. Он развенчивал выдуманные миры других детей, указывая, что ковбои не могут ни стрелять из автомата, ни носить штаны, купленные в “Каппале”.
В классе он тоже не мог смолчать. Не мог мириться с плакатом, изображавшим викингов, потому что рисунок тиражировал легенду о рогатых шлемах. Ляп. На карте мира, висевшей за учительским столом, Гренландия была величиной с Африку и производила совершенно неверное впечатление. Ляп.
Утверждения учителей о том, что он страдает приступами гневливости, гиперактивностью и как там оно еще называется, становилось все труднее опровергнуть, они превращались в правду. Зачинщиком ссор почти всегда оказывался Кевин Юнсон.
Но в пятом классе к ним по замене пришла на семестр молодая учительница, не похожая на других. Как-то она попросила Кевина остаться после уроков.
Он ожидал взбучки, но учительница достала коробочку вроде той, в каких держат жевательную резинку. Она спросила, что в этой коробочке, и он ответил — двадцать пять подушечек жвачки, как и написано на упаковке, на что учительница рассмеялась и открыла коробочку.
Внутри лежала красная бусина.
Коробочка — это твое лицо, сказала учительница. Та роль, которую ты играешь в классе и в которую верят все, в том числе учителя, а может, и ты сам. Учительница вынула бусину, поднесла ее к свету и продолжила: “А это — ты. То, что ты есть на самом деле. Я положу коробочку к себе на стол, и весь семестр бусина будет там, внутри. Каждый раз, когда тебе в классе станет тяжко, вспоминай наш с тобой секрет”.
Кевин сохранил тайну коробочки с бусиной. Он и правда почувствовал себя в школе свободнее.
Приближались рождественские каникулы, учительница скоро должна была уйти, но теперь к Кевину относились иначе. К его словам стали прислушиваться. Может, потому, что говорил он теперь поменьше. Когда он после каникул вернулся в школу, коробочки с бусиной уже не было.
В компьютере у Кевина имелся файл Excel, озаглавленный “л/мин” — количество ляпов в минуту. В эту таблицу он несколько лет заносил фильмы с максимальным количеством ошибок, от сценарных несоответствий до анахронизмов. Из этой табели Кевин вынес знание о том, что слава часто обманчива. Список возглавляли вовсе не фильмы категории “В”, а дорогостоящая продукция с претензией на достоверность. На первом месте — “Птицы” Хичкока, за которыми с небольшим отрывом следовал “Апокалипсис сегодня”, который, конечно, содержал несравненно больше ляпов, но его спасала изрядная продолжительность.
Кевин поискал фильм, который можно было бы поставить фоном. Пусть будет “Стеклянное сердце” Херцога. Потом вернулся на диван.
Он знал фильм наизусть, эпизод за эпизодом.
Кевин завернулся в плед. Тридцать шесть часов без сна ощущались физически, мир казался зыбким. Но мозг еще работал в полную силу. Интересно, откуда эти разговоры о маленьких серых клеточках. Живой мозг, с физиологической точки зрения, — красно-розовый, он становится серым, лишь когда человек умирает.
Когда его мозг работает на полных оборотах, это ярко-красные, кровавые молнии. В голове словно крутится центрифуга. Как раз сейчас в ней происходила сватка между мыслями об отце и мыслями о работе.
Папа-полицейский. Бессмертный папа. Папа, который умер.
Не прошло еще трех недель, но Кевин уже понял: скорбь не есть что-то, что существует у тебя внутри и с чем можно справиться. Она ходит рядом и живет своей собственной жизнью. Ее можно заметить краем глаза, и стоит тебе вообразить, что ты забыл о ней, она тут как тут, хлопает тебя по плечу.
Она вне реальности. Она в темноте под кроватью или в тени за дверью.
Фильм на экране компьютера продолжался. Как скорбь. По легенде, Херцог подверг актеров гипнозу, и результат сильно напоминал коллективную депрессию.
Иногда Кевин так тосковал по отцу, что впадал в похожее состояние.
Ему становилось трудно дышать. Он плакал или просто сидел, глядя в одну точку. Подогревал себе поесть, смотрел телевизор, читал книгу. Не помня потом, что ел, что видел или о чем читал.
Если он представлял себе, что отец жив, переносить действительность становилось легче. Обычно Кевин пытался уцепиться за какое-нибудь воспоминание. Чувства, запахи, разговоры, обстоятельства; сейчас он ощущал на себе отцовские руки.
Папа говорил, что руки напоминают ему о его происхождении. Он — потомок норрландских рыбаков “селедочного пояса”, северо-восточного побережья. Кожа у него на руках растрескалась от соленой воды, рыбьей чешуи, острых жабр и плавников, кровеносные сосуды лопались, если на улице стоял сухой мороз. Когда трещины кровили, он лизал кончики пальцев, говорил, что лакает кровь своей родни. Отец утверждал, что селедочную вонь от рук ему уже не отмыть, что, конечно, было неправдой. Запах уксуса и сероводорода засел у него в мозгах, но так крепко, что стал реальным.
Кевин посмотрел на собственные руки. Они хранили ужас драки — в начальной школе он побил приятеля — и стыд мастурбации: четырнадцать лет, запретные фантазии.
И еще кое-что похуже.
Гораздо хуже. То, что опустошает душу.
Спертый запах тайны, известной только ему и еще одному человеку. Дяде, маминому брату, с которым ему предстоит встретиться завтра, на отцовских похоронах.
Причина того, что он стал полицейским, коренилась в кисло-сладком запахе, напоминавшем о снюсе.
Да, он пошел служить в уголовную полицию сразу после выпуска, он, талантливый криминалист, написал очень основательную дипломную работу о том, как выслеживать педофилов в Сети, но все это было лишь вариацией правды. Он никогда не оказался бы в угрозыске, если бы не то, что произошло в палатке на острове Гринда, когда ему было девять лет.
Восемнадцать лет назад он сидел и смотрел на свои руки, на нечистоту, которая отныне всегда будет покрывать их, смотрел, как правая ладонь сжимается в кулак, как белеют костяшки; потом ладонь раскрылась и потянулась за красным йойо, лежавшим на столе.
Кевин запустил йойо. Вниз-вверх, снова и снова, игрушка вертится в отсветах экрана, до пола несколько сантиметров.
Под йойо ему лучше думается.
Затхлое мутное воспоминание о дяде и палатке на острове в стокгольмских шхерах сменилось другим, более чистым и светлым воспоминанием из того же лета.
Стоял конец августа. Папа погрузился в расследование запутанного убийства и остался в Линчёпинге на неделю.
День, когда он должен был вернуться домой, оказался самым длинным за всю девятилетнюю жизнь Кевина; вечером они с матерью отправились на метро к Центральному вокзалу. Они приехали слишком рано, и когда поезд наконец подтянулся к перрону, Кевин стал лихорадочно высматривать в окнах знакомое лицо. Наконец он увидел отца — тот махал ему из вагона-ресторана.
Кевин пустился бежать рядом с поездом, который, кажется, не собирался останавливаться; целая вечность прошла, прежде чем раздался скрежет, колеса замерли и отец шагнул из вагона. Кевин бросился в раскрытые объятия. Зарылся носом в рубашку, от которой пахло сигариллами и водой после бритья.
“Привет, приятель. — Отец крепко обнял Кевина, погладил по голове, поцеловал в лоб. — Я привез тебе подарок”.
И он достал из кармана коробочку. Тут подошла мама, сказала: “С приездом”.
Кевин открыл коробочку и обрел свое первое йойо. Тем же вечером отец показал ему пару трюков; засыпая, Кевин сунул йойо под подушку. Назавтра он взял игрушку в школу, и в тот день весь школьный двор вращался вокруг него.
Вскоре положение дел изменится, подумал Кевин, но тут же прогнал эту мысль. Йойо ходило вниз-вверх. Кевин отчетливо вспомнил слова отца: йойо сделано из смоландского дерева, а хлопчатобумажный шнур сплели в Америке.
Когда шнур наматывался на блок, можно было ощутить его шероховатости. Зуд в среднем пальце, теплая вибрация наводили на мысль о залитых солнцем хлопковых плантациях американского Юга, а прохладное шведское дерево в ладони помнило суровые зимы смоландского нагорья.
Папа был вылитый Клинт Иствуд, подумал Кевин. Непреклонный взгляд, угловатое лицо — Хороший из “Хороший, плохой, злой”.
Йойо выточено из цельного куска дерева; отец тоже получил его в свои девять лет.
Он рассказывал о Злом. О мужике по прозвищу Пугало, которому фермеры платили за то, чтобы он ходил в лохмотьях и гонял птиц с полей. Судя по некоторым признакам, отец кое-что выдумал, но так было еще интереснее.
Пугало работал каждый год с апреля по сентябрь, его пускали жить в свинарник, поэтому он так отвратительно выглядел. Грязная черная бородища торчала, как веник. На одной щеке у него была коричневая морщинистая бородавка, из тех, которые, кажется, вот-вот отвалятся. Дети его боялись.
Уже тогда Кевин начал догадываться, что папа не все выдумал. В его словах таилось зерно правды. Что-то черное.
Папа хотел смыть эту черноту смехом.
Он говорил, что лето в конце сороковых всегда бывало теплым, всегда светило солнце, а вода в Онгерманэльвен прогревалась до двадцати двух градусов. Он купался в реке, в том месте, где прыгали с тарзанки, и Кевин так и видел перед собой реку, пену на воде. Черно-белую, как на снимках в старом папином фотоальбоме.
Однажды папа купался долго, а когда начал вытираться и собираться домой, то увидел, что Пугало сидит на склоне за деревом, в нескольких метрах от тарзанки.
“Он улыбнулся беззубой улыбкой, — рассказывал папа. — Голыми красными деснами. А потом сунул под губу здоровенную щепоть табака. Он сидел там с тех пор, как я пришел, сказал, что хочет кое-что мне подарить за то, что я так здорово прыгаю. И протянул мне йойо. Оно тогда было алое. А не бледное и облезлое, как сейчас”.
Кевин погладил йойо. Внимательно изучил, как изучал уже много раз.
Каждая царапина, каждая отслоившаяся чешуйка краски была — история.
Кевин понюхал йойо. Запах дерева, немного затхлый, и еще чего-то.
book-ads2