Часть 4 из 27 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Табуированная тема
Миграция бедных людей в богатые страны представляет собой феномен, перегруженный опасными ассоциациями. Сохранение массовой бедности в странах «нижнего миллиарда» — это вызов XXI веку. Многие молодые люди горят желанием покинуть свои родные страны, зная о более богатой жизни в других местах. И некоторым из них это удается с помощью различных легальных и нелегальных средств. Каждый конкретный исход — это триумф человеческого духа, храбрости и изобретательности, преодолевающих бюрократические барьеры, возведенные трусливыми богачами. С этой эмоциональной точки зрения любая миграционная политика, кроме политики открытых дверей, является подлостью. Однако ту же самую миграцию можно подать и как проявление эгоизма: игнорируя ответственность перед другими, находящимися в еще более отчаянных обстоятельствах, трудящиеся бросают тех, кто от них зависит, а предприимчивые предоставляют менее энергичных своей участи. С этой точки зрения при выборе миграционной политики следует учитывать влияние миграции на тех, кто остается дома, не принимаемое во внимание самими мигрантами. Более того, миграцию можно понимать и как акт империализма наоборот — как месть со стороны бывших колоний. Мигранты создают в принимающих их странах свои колонии, отнимающие средства существования у местной бедноты, конкурирующие с ней или подрывающие ее ценности. С этой точки зрения миграционная политика должна защищать тех, кто живет там, где жил. Пусть миграция неизбежно сопряжена с эмоциями, но эмоциональная реакция на предполагаемые последствия может направить политику в какую угодно сторону.
Вопрос миграции был политизирован еще до того, как подвергся анализу. Переселение людей из бедных стран в богатые — простой экономический процесс, однако он приводит к очень непростым результатам. Политика в сфере миграции должна это учитывать. В настоящее время как страны — источники миграции, так и страны, принимающие мигрантов, проводят самую разную миграционную политику. Власти некоторых стран — источников миграции активно содействуют эмиграции и осуществляют официальные программы по сохранению связей со своими диаспорами, в то время как власти других стран ограничивают выезд за рубеж и относятся к своим диаспорам как к врагам. Между странами, принимающими мигрантов, существуют громадные различия в плане общих темпов разрешенной иммиграции — от Японии, которая стала одним из самых богатых обществ в мире, оставаясь совершенно закрытой для иммигрантов, до эмирата Дубай, также ставшего одним из самых богатых обществ на Земле, но с помощью иммиграции, которая шла такими быстрыми темпами, что в настоящее время коренные жители эмирата составляют лишь 5 % его населения. Страны различаются в плане отношения к составу мигрантов: Австралия и Канада предъявляют значительно более высокие требования к их образовательному уровню, чем США, которые, в свою очередь, более требовательны, чем Европа. Страны различаются в плане прав, которыми наделяются мигранты, прибыв на место, — от получения ими полного юридического равенства с коренным населением, включая право вызывать к себе родственников, до статуса контрактных работников, подлежащих репатриации и не имеющих гражданских прав. Страны различаются в плане требований, предъявляемых мигрантам: в одних странах им предписывается проживать в конкретных местах и учить местный язык, в других странах они вправе селиться там, где говорят на их родном языке. Страны по-разному относятся к вопросу об ассимиляции и сохранении культурных различий. Мне не известны другие сферы публичной политики, в которых бы наблюдались такие же яркие различия. Отражает ли это политическое разнообразие продуманную реакцию на разные обстоятельства? Едва ли. Скорее я подозреваю, что причудливые повороты миграционной политики являются следствием сильной эмоциональной окраски данного вопроса и его слабой изученности, в сочетании друг с другом создающих весьма опасную смесь.
Борьба за проведение той или иной миграционной политики ведется с использованием конкурирующих ценностей, а не конкурирующих фактов. Ценности могут влиять на итоги анализа как в хорошем, так и в плохом смысле. В первом случае имеется в виду то, что пока мы не определимся со своими ценностями, у нас не будет возможности делать нормативные оценки — связанные как с миграцией, так и с любыми другими вопросами. Однако этика способна влиять на результаты анализа и в плохом смысле. В своем новом поучительном исследовании специалист по моральной психологии Джонатан Хайдт демонстрирует, что, несмотря на различия между нравственными ценностями, в целом они распадаются на две группы[1]. Он убедительно показывает, что в зависимости от принадлежности к той или иной группе людям свойственно подчинять свою аргументацию нравственным суждениям по конкретным вопросам, а не наоборот. Предполагается, что логика служит для оправдания и объяснения суждений. Однако в реальности мы хватаемся за логические доводы и используем их для обоснования суждений, уже вынесенных на основе наших нравственных предпочтений. Нет таких значимых вопросов, применительно к которым факты подтверждали бы исключительно ту или иную точку зрения; несомненно, это относится и к миграции. То, какие доводы и факты мы готовы признать, определяется нашими этическими воззрениями. Мы доверчиво относимся к самым сомнительным заявлениям, если они совпадают с нашими ценностями, в то же время с презрением и яростью отвергая те факты, которые им противоречат. Этические предпочтения в отношении миграции поляризованы, и каждый лагерь готов принять только те аргументы и факты, которые поддерживают его предубеждения. Хайдт показывает, что такие грубые перекосы наблюдаются в отношении многих вопросов, однако в случае миграции эти тенденции осложняются еще сильнее. В либеральных кругах, способных вести наиболее взвешенную дискуссию по большинству политических вопросов, на тему миграции наложено табу. Единственная допустимая точка зрения сводится к выражению сожаления о существовании массовой антипатии к миграции. В самое последнее время экономисты начали лучше разбираться в структуре табу. Их назначение состоит в защите чувства идентичности путем сокрытия от людей тех фактов, которые могли бы представлять для нее угрозу[2]. Табу спасают нас от необходимости затыкать уши, накладывая ограничения на содержание разговоров.
В то время как дискуссии в отношении фактов в принципе могут завершиться тем, что одна из сторон будет вынуждена признать свою неправоту, разногласия в отношении ценностей бывают неразрешимыми. Смирившись с этим обстоятельством, мы сможем по крайней мере уважать чужие ценности. Я — не вегетарианец, но не считаю вегетарианцев идиотами и не пытаюсь насильно скармливать фуа-гра своим гостям-вегетарианцам. Моя более амбициозная цель состоит в том, чтобы побудить людей к пересмотру выводов, которые они делают на основании своих ценностей. Как объяснил Дэниэл Канеман в своей книге «Думай быстро, думай медленно», в большинстве случаев мы стараемся избегать сложных размышлений, верно учитывающих факты. Мы предпочитаем полагаться на моментально вынесенные суждения, зачастую основанные на наших ценностях. В большинстве случаев такие суждения представляют собой поразительно хорошее приближение к истине, но мы склонны чрезмерно доверять им. Задача данной книги — в том, чтобы заставить читателя отказаться от моментальных суждений на основе ценностей.
Подобно всем прочим, я начал изучение миграции, имея априорные суждения, сделанные на основе ценностей. Но в процессе работы над данной книгой я пытался забыть о них. Судя по дискуссиям, в которых я участвовал, миграция — это такая тема, которая заставляет почти каждого отстаивать свою точку зрения. Люди склонны подкреплять свои взгляды поверхностным анализом. Но я в соответствии с исследованиями Джонатана Хайдта подозреваю, что эти взгляды по большей части основываются на априорных моральных предпочтениях, а не на убедительных доказательствах. Анализ, опирающийся на факты, — сильная сторона экономической науки. Подобно многим политическим вопросам, миграция имеет экономические причины и экономические последствия, и потому экономика может сказать решающее слово при оценке политики. Наш инструментарий позволяет нам давать на вопросы о причинах и последствиях более продуманные формальные ответы, чем те, которые нам подсказываются одним лишь здравым смыслом. Однако некоторые итоги миграции, в наибольшей степени затрагивающие простых людей, носят социальный характер. Их тоже можно учесть в экономическом анализе, и я попытаюсь это сделать. Впрочем, экономисты более традиционного толка склонны не придавать им значения.
Политические элиты, от которых в первую очередь и зависит выбор политического направления, находятся на распутье: в одну сторону их тянут избиратели со своими опасениями, в основе которых лежат ценностные суждения, в другую — экономисты, выдвигающие однобокие модели. В результате мы получаем шатания. Миграционная политика не только различается от одной страны к другой; помимо этого, она колеблется между политикой открытых дверей, за которую выступают экономисты, и политикой закрытых дверей, предпочтительной для электората. Например, в Великобритании двери для мигрантов открылись в 1950-е годы, частично закрылись в 1968 году, снова распахнулись в 1997 году, а сейчас опять закрываются. Колебаниям подвержена и позиция политических партий: из этих четырех поворотов за два поворота в ту и в другую сторону отвечали лейбористы и за два — консерваторы. Зачастую политики, будучи резкими на словах, на деле ведут себя осторожно; обратное случается редко. Более того, порой их как будто бы даже смущают предпочтения, выказываемые их согражданами. Швейцария отличается от многих других стран тем, что простые люди имеют здесь право требовать от властей референдумов. Одним из вопросов, по которым проводились эти референдумы, неизбежно оказалась миграция. Средством для выражения массовой озабоченности стал референдум о правилах строительства мечетей, в ходе которого выяснилось, что значительное большинство граждан страны выступает против строительства мечети. Швейцарское правительство было так шокировано результатами референдума, что немедленно попыталось объявить их не имеющими силы.
Дело осложняется тем, что нравственная позиция по отношению к миграции переплетается с позициями по отношению к бедности, национализму и расизму. Современные представления о правах мигрантов диктуются чувством вины за различные несправедливости, допущенные в прошлом. Рациональное обсуждение миграционной политики будет возможно лишь после того, как мы научимся отделять эти соображения друг от друга.
На нас возложено очевидное моральное обязательство помогать очень бедным людям, живущим в других странах, и мы можем оказать им эту помощь, позволив некоторым из них переселиться в богатые страны. Тем не менее обязательство помогать бедным совсем не обязательно влечет за собой общее обязательство допускать свободное перемещение людей из одной страны в другую. Более того, те, кто считает, что бедным людям следует дать право переселения в богатые страны, скорее всего, первыми выступят против права богатых людей переселяться в бедные страны, поскольку в таком праве им послышатся неприятные отголоски колониализма. Утверждая, что бедные люди в силу своего положения имеют право на миграцию, мы рискуем спутать два вопроса, которые разумнее рассматривать по отдельности: обязанности богатых по оказанию помощи бедным и право свободного передвижения между странами. Мы вовсе не обязаны наделять людей этим правом в рамках выполнения своего долга перед бедными. Существует много способов помогать бедным: даже если данное общество решило не открывать свои двери мигрантам из бедных стран, оно может проявлять больше щедрости по отношению к бедным обществам в других политических сферах. Например, правительство Норвегии ввело довольно жесткие ограничения на иммиграцию, но при этом осуществляет достаточно щедрые программы помощи третьему миру.
В то время как моральное обязательство бороться с глобальной бедностью порой выливается в идею о праве на миграцию, более серьезным последствием является отвращение к национализму. Хотя национализм не обязательно сопряжен с ограничениями на иммиграцию, несомненно и то, что при отсутствии националистических настроений не было бы и основы для таких ограничений. Если люди, живущие на данной территории, отождествляют себя друг с другом не сильнее, чем с иностранцами, то было бы странно, если бы они совместно согласились ввести ограничения на прибытие иностранцев: ведь для них не существовало бы «своих» и «чужих». Таким образом, при отсутствии национализма было бы сложно ограничивать иммиграцию исходя из этических соображений.
Не следует удивляться тому, что отвращение к национализму наиболее распространено в Европе: национализм неоднократно приводил здесь к войне. Создание Европейского союза представляло собой благородную попытку отбросить это наследие. Естественным следствием отвращения к национализму служит отвращение к границам: знаковым достижением Европейского союза является свободное передвижение европейцев в его рамках. Для некоторых европейцев национальная идентичность осталась в прошлом: один из моих молодых родственников называет себя «лондонцем», не признавая иной географической идентичности. Если от национальной идентичности желательно отказаться, то у нас, судя по всему, не остается серьезных этических оснований для того, чтобы ограничивать приток мигрантов: почему бы не позволить всем жить там, где они хотят?
Отношение к национальной идентичности сильнейшим образом различается от страны к стране. Во Франции, США, Китае и странах Скандинавии сохраняется сильное и политически нейтральное чувство национальной идентичности, в то время как в Германии и Великобритании такое чувство эксплуатировалось ультраправыми политиками и вследствие этого на него было наложено табу. Во многих обществах, где никогда не существовало сильного чувства национальной идентичности, его отсутствие обычно вызывает сожаления и озабоченность. Недавно Майкл Игнатьев поднял в Канаде бурю, признав провал давних попыток связать франкофонных и англофонных канадцев транслингвистическим чувством единой идентичности[3]. В Африке слабость национальной идентичности по отношению к племенной идентичности повсеместно рассматривается как проклятие, борьба с которым входит в число задач, стоящих перед ответственными лидерами. В Бельгии, которой в настоящее время принадлежит мировой рекорд по продолжительности существования без правительства — потому что фламандцы и валлоны никак не могли договориться друг с другом, — никто никогда даже не пытался насаждать единую идентичность. В число моих друзей входит один из бельгийских послов, и однажды за обедом был затронут вопрос о его собственной идентичности. Он со смехом утверждал, что совсем не чувствует себя бельгийцем — но вовсе не потому, что ощущает принадлежность к фламандцам или к валлонам. Скорее, он считал себя гражданином мира. После настойчивых расспросов о том, где именно он в наибольшей степени чувствует себя как дома, он выбрал деревню во Франции. Мне трудно представить себе французского посла, который бы добровольно высказал аналогичные настроения. И Канада, и Бельгия сумели остаться богатыми странами, несмотря на слабое чувство национальной идентичности, однако выбранное ими решение сводится к полной пространственной сегрегации различных языковых групп в сочетании с радикальной децентрализацией политической власти и ее делегированием этим субнациональным территориям. С точки зрения практического предоставления общественных услуг Канада и Бельгия являются четырьмя государствами со скрепляющей их идентичностью, а не двумя государствами без такой идентичности. В Великобритании вопрос о национальной идентичности является весьма запутанным вследствие многонационального состава страны, объединенной сравнительно недавно: за исключением некоторых иммигрантов, здесь никто не считает себя в первую очередь британцем. В Шотландии национальная идентичность открыто пропагандируется как составная часть общепризнанной культуры, в то время как английский национализм держится в тени: английские флаги официально вывешиваются гораздо реже, чем шотландские.
Национализм тоже бывает полезен. Нельзя забывать о его потенциале к злоупотреблениям, однако оказывается, что чувство общей идентичности усиливает способность к сотрудничеству. Людям требуется возможность к сотрудничеству на различных уровнях — как ниже уровня нации, так и выше его. Общее чувство национальной идентичности — не единственный способ наладить сотрудничество, однако нации по-прежнему выказывают повышенную склонность к нему. Об этом можно судить с точки зрения налогов и публичных расходов: несмотря на то что обе эти функции осуществляются на многих уровнях управления, наиболее важным их них остается национальный. Соответственно, если единое чувство национальной идентичности повышает способность людей сотрудничать на этом уровне, то оно играет действительно важную роль.
Кроме того, общее чувство идентичности повышает предрасположенность людей к готовности перераспределять средства между богатыми и бедными и делиться природными богатствами. Поэтому отвращение к национальной идентичности может оказаться весьма затратным, так как оно снижает способность к сотрудничеству и усиливает неравенство в обществе. Но несмотря на эти соображения, порой от национальной идентичности бывает необходимо отказаться. Если национализм неизбежно ведет к агрессии, то издержки отказа от него, безусловно, являются приемлемыми. С того момента, как европейский национализм вступил в полосу упадка, Европа наслаждается продолжительным и беспрецедентным периодом мира. Эта связь побуждает таких политиков, как канцлер Ангела Меркель, пропагандировать символы европейского единства — в первую очередь евро — в качестве гарантии против возобновления войн. Однако, делая вывод о том, что упадок национализма повлек за собой сокращение насилия, мы путаем причины и следствия: это отвращение к насилию вызвало упадок национализма. Еще более важно то, что отвращение к насилию радикально снизило риск насилия. Отношение к насилию претерпело такие глубокие изменения, что в настоящее время европейская война совершенно немыслима.
Я склонен считать, что нам уже не обязательно отказываться от национальной идентичности с тем, чтобы оградиться от ужасов национализма. Если общая национальная идентичность полезна, то она может спокойно сосуществовать с нацией, соблюдающей мир. Собственно, мы видим это на примере скандинавских стран. Каждое из этих обществ не стесняется своего патриотизма, доходящего до соперничества с соседями. Этот регион известен своими войнами: и Швеция, и Дания в течение долгого времени были воинственными обществами за счет Финляндии и Норвегии соответственно. Однако нынешний период продолжительного мира — факт несомненный. И этот мир держится отнюдь не на формальных институтах европейского сотрудничества. Более того, эти формальные институты непреднамеренно разделяют, а не объединяют скандинавские страны. Норвегия не входит в Европейское сообщество — в отличие от трех других стран региона. Из числа этих трех стран только Финляндия состоит в зоне евро. Таким образом, европейские институты, призванные насаждать единство, привели к расколу четырех скандинавских стран на три отдельных блока. Скандинавские государства находятся в числе стран с самым высоким уровнем жизни в мире, отличаясь не только высокими частными доходами, но и социальным равенством, а также хорошо налаженными общественными услугами. Несомненно, свою роль при этом сыграли патриотизм и чувство единой идентичности, пусть их вклад и невозможно измерить количественно.
В то время как и ответственность перед бедными, и боязнь национализма, вероятно, еще сильнее запутали вопрос о том, имеют ли общества право на ограничение иммиграции, на данный момент самой мощной силой, вдохновлявшей выступления за признание свободы передвижения между странами в качестве естественного права, служила оппозиция расизму. С учетом истории расизма и в Европе, и в Америке столь страстное противодействие расизму и неудивительно, и вполне оправданно. Большинство выходцев из бедных стран принадлежат к иной расе, нежели коренное население богатых стран, принимающих мигрантов, и потому противодействие иммиграции грозит скатиться к расизму. В Великобритании одно широко известное выступление 1960-х годов против иммиграции определенно перешло эту грань: нежелательность иммиграции из стран Африки и Южной Азии обосновывалась ужасами неизбежного межэтнического насилия. Эта безрассудная речь давно умершего мелкого политика Эноха Пауэлла имела своим следствием то, что британская дискуссия о миграционной политике была прервана на сорок лет с лишним: сопротивление миграции оказалось столь неразрывно связано с расизмом, что возможность выражать такую позицию сохранилась разве что в маргинальном дискурсе. Откровенно нелепое предсказание Пауэлла о «реках крови» не только сделало дискуссию невозможной, но и превратилось в главное пугало для либералов: предполагалось, что потенциал межрасового насилия между иммигрантами и коренным населением несет в себе огромную скрытую угрозу. Отныне все, что теоретически могло разбудить этого спящего дракона, считалось недопустимым.
Это табу стало разрушаться лишь в 2010 году в результате массовой иммиграции из Польши. Британская иммиграционная политика по отношению к полякам носила ярко выраженный либеральный характер. В момент вступления Польши в Европейское сообщество переходные соглашения давали его членам право ограничивать польскую иммиграцию до тех пор, пока польская экономика не придет в соответствие с европейскими нормами. Все крупные страны сообщества, за исключением Великобритании, прилежно ввели такие ограничения. На решение британского правительства отказаться от подобных мер, возможно, повлиял сделанный в 2003 году прогноз Британской гражданской службы, в котором утверждалось, что восточноевропейская иммиграция в Великобританию будет носить незначительный характер: не более 13 тыс. человек в год. Это предсказание оказалось в корне неверным. Реальная иммиграция в Великобританию из Восточной Европы в течение следующих пяти лет составила около миллиона человек[4]. Подобная крупномасштабная иммиграция, от души приветствовавшаяся такими семьями, как моя, которые считали наплыв квалифицированной и трудолюбивой рабочей силы весьма полезным, в то же время вызывала широкое возмущение — нередко со стороны местных трудящихся, ощущавших угрозу своему положению. Притом что и одобрение иммиграции, и оппозиция ей основывались на откровенно эгоистической мотивации, ни в том ни в другом невозможно было усмотреть никаких признаков расизма вследствие принадлежности поляков к белой расе и христианской вере. Решающим и в придачу комическим моментом стал скандал на выборах 2010 года, когда премьер-министру Гордону Брауну забыли отключить микрофон после инсценированного разговора с простой женщиной из толпы, выбранной его штабом. К несчастью, женщина начала сетовать на последнюю волну иммиграции. После этого все услышали, как Браун распекает своих помощников за то, что те выбрали эту «упертую дуру». Такая демонстрация того, насколько премьер-министр далек от проблемы, общепризнанно являющейся законным источником озабоченности, внесла свой вклад в оглушительное поражение Брауна. Новое руководство Лейбористской партии принесло извинения, заявив, что прежняя политика открытых дверей была ошибочной. Кажется, в Великобритании наконец-то снова стало можно говорить об иммиграции, не рискуя прослыть расистом.
А может быть, и нет. Поскольку расовая принадлежность коррелирует с прочими отличительными чертами — такими, как уровень благосостояния, религия и культура, — не исключено, что любые ограничения на миграцию, введенные на основе этих критериев, все равно будут восприниматься как троянский конь расизма. В таком случае открытое обсуждение вопроса о миграции по-прежнему невозможно. Я решил написать эту книгу лишь после того, как сделал вывод о том, что мы уже в состоянии провести различие между такими концепциями, как раса, бедность и культура. Расизм — это убеждение в существовании генетических различий между расами, хотя это мнение не подтверждается никакими фактами. Бедность обусловлена низким уровнем доходов, а не генетикой: сохранение массовой бедности при наличии технологий, обеспечивающих простым людям процветание, является скандальной чертой и крупной проблемой нашего века. Культура не наследуется генетически; она представляет собой изменчивое сочетание норм и привычек, влекущих за собой важные материальные последствия. Отказ учитывать расово обоснованные различия в поведении — это проявление человеческого достоинства. Отказ учитывать культурно обусловленные различия в поведении был бы слепым отрицанием очевидных фактов.
Полагаясь на законность этих различий, в то же время я в полной мере отдаю себе отчет в том, что мои суждения могут оказаться ошибочными. Этот момент важен, потому что, как мы вскоре увидим, решения, принимаемые в сфере публичной политики, в значительной степени зависят от имущественных и культурных различий. Если считать, что все эти соображения служат не более чем прикрытием для расизма, то лучше вообще отказаться от такой дискуссии, по крайней мере в Великобритании: возможно, мы все еще не вышли из длинной тени Эноха Пауэлла. Таким образом, мое рабочее допущение сводится к тому, что право жить где бы то ни было не является логическим следствием противодействия расизму. Не исключено, что у людей действительно есть такое право, и я еще вернусь к этому вопросу, но его невозможно обосновать одной лишь ссылкой на законную обеспокоенность бедностью, национализмом и расизмом.
Возьмем три группы людей: самих мигрантов, тех, кого они оставляют в своей родной стране, и коренное население принимающей их страны. Нам нужны теории и факты, которые бы позволили разобраться с тем, какая судьба ждет каждую из этих групп. Вопрос о первой группе — о мигрантах — мы временно отложим, потому что он наиболее прост. Перед мигрантами встают издержки преодоления весьма серьезных барьеров к передвижению, но потом они пожинают экономические блага, намного превышающие эти издержки. Мигрантам достается львиная доля экономических выгод, обеспечиваемых миграцией. Из некоторых новых и весьма интригующих фактов следует, что эти серьезные экономические выгоды частично, а может быть, и существенно нивелируются психологическими потерями. Впрочем, несмотря на поразительность этих фактов, в нашем распоряжении имеется слишком мало надежных исследований для того, чтобы судить об общей значимости самих этих фактов и их последствий.
Вопрос о второй группе — о тех людях, которые остаются жить в бедных странах, являющихся источником миграции, — в первую очередь и вдохновил меня на написание этой книги. Речь идет о беднейших обществах в мире, за последние полвека сильно отставших от процветающего большинства. Выкачивает ли эмиграция из этих обществ те возможности, которых им и без того отчаянно не хватает, или же она служит для них спасательным кругом и подталкивает их к изменениям? Если в качестве точки отсчета при изучении воздействия миграции на тех, кто остался дома, выбрать полностью закрытую дверь, то окажется, что миграция существенно повышает их благосостояние. То же самое можно сказать и о других типах экономического взаимодействия между беднейшими обществами и остальным миром: торговать лучше, чем не торговать, а перемещение капитала лучше полной неподвижности финансов. Однако изучать беднейшие общества, используя автаркию в качестве отправной точки, — занятие неинтересное и бессмысленное: на этой основе невозможно выстроить никакой серьезный политический анализ. Уместной отправной точкой, как и в случае с торговлей и потоками капитала, является статус-кво по отношению не к автаркии, а к более энергичной либо к более вялой эмиграции. Ниже будет показано, что при отсутствии сдерживающих мер эмиграция из беднейших стран ускоряется и им грозит массовый исход. Однако миграционную политику определяют не бедные страны, а богатые. Задавая темп прибытия иммигрантов, власти богатых стран в то же время непреднамеренно устанавливают темп эмиграции из беднейших обществ. Даже если наличие миграции положительно сказывается на этих обществах, являются ли ее нынешние темпы идеальными? Не пойдет ли этим обществам на пользу, если миграция несколько ускорится или несколько замедлится? Подобная постановка вопроса до недавнего времени делала ответ на него невозможным. Тем не менее из новых и чрезвычайно тщательных исследований вытекает, что для многих обществ из «нижнего миллиарда» нынешние темпы иммиграции, вероятно, являются чрезмерными. Десятилетием назад аналогичная работа заложила основу для пересмотра политики в сфере перемещений капитала. Политические изменения всегда сильно отстают от исследований, но в ноябре 2012 года Международный валютный фонд объявил, что он перестает рассматривать отсутствие препятствий для потоков капитала в качестве политики, при любых условиях оптимальной для бедных стран. Подобные нюансированные оценки неизменно приводят в ярость фундаменталистов, выводящих свои политические предпочтения из моральных приоритетов.
Последний вопрос — о коренном населении в обществах, принимающих мигрантов, — наверняка непосредственно затрагивает большинство читателей данной книги, и потому мы начнем именно с него. Каким образом размах и темп иммиграции влияют на социальное взаимодействие — как между коренными жителями и иммигрантами, так и между самими коренными жителями? Какое экономическое влияние иммиграция оказывает на различные профессиональные и возрастные когорты в рамках коренного населения? Как эти последствия изменяются с течением времени? В отношении коренного населения стран, принимающих миграцию, встает та же самая проблема точки отсчета, что и в отношении населения стран, являющихся источником миграции. В настоящее время такой точкой отсчета служит не нулевая миграция, а такие ее значения, которые несколько отличаются от текущего уровня миграции в ту или в иную сторону. Несомненно, все зависит от конкретной страны: на такой слабозаселенной стране, как Австралия, иммиграция сказывается совсем не так, как на странах более густозаселенных — таких как Нидерланды. При попытке ответить на этот вопрос я укажу, что социальные последствия в большинстве случаев окажутся более значимыми, чем экономические — в частности, из-за того, что последние обычно бывают скромными. Чистое влияние миграции на наименее обеспеченные слои коренного населения, скорее всего, будет отрицательным.
Длительный экскурс по трем этим отдельным темам даст нам строительные блоки для общей оценки миграции. Однако, чтобы перейти от описания к оценке, нам потребуются как аналитические, так и этические рамки. Аналитика и этика, используемая в типичной работе, защищающей миграцию, влечет за собой тривиализацию данной проблемы, потому что получается, что все важные эффекты работают в одном и том же направлении, в то время как от противоположных эффектов отмахиваются как от «сомнительных», «несущественных» или «краткосрочных». Но любой честный анализ должен исходить из наличия победителей и проигравших притом, что даже оценка общего влияния на конкретную группу может оказаться неоднозначной, так как она зависит от того, как сравнивать друг с другом потери и приобретения. Если одни люди оказываются в выигрыше, а другие — в проигрыше, то чьи интересы следует учитывать в первую очередь? Экономический анализ миграции в большинстве случаев дает четкий и убедительный ответ: победители приобретают гораздо больше, чем теряют проигравшие, а значит — горе побежденным. Даже при использовании такого простого критерия, как денежный доход, мы найдем, что выгоды намного превышают потери. Однако экономисты обычно отказываются от денежного критерия в пользу гораздо более изощренной концепции «пользы», и в этом случае общие выгоды от миграции получаются еще более крупными. Для многих экономистов такой ответ решает дело: необходимо проводить такую миграционную политику, которая влекла бы за собой максимум пользы в глобальном масштабе.
В части 5 этот вывод будет мной оспорен. Я утверждаю, что права нельзя приносить в жертву такому сомнительному понятию, как «глобальная польза». Нации являются важными и законными нравственными единицами: собственно, мигрантов как раз и привлекают плоды успешного существования наций. Само наличие национального государства наделяет правами его граждан, особенно бедное коренное население. От его интересов невозможно отмахиваться, ссылаясь на глобальную пользу и приносимые ею блага. В еще более уязвимой позиции, чем бедные коренные жители стран, принимающих мигрантов, находятся люди, остающиеся там, откуда те уехали. И те и другие сильнее нуждаются и намного более многочисленны, чем сами мигранты. Но в отличие от бедного коренного населения стран, принимающих мигрантов, у них нет никакой возможности как-то повлиять на миграционную политику: их собственные власти не в состоянии контролировать темп эмиграции.
Миграционную политику устанавливают власти стран, принимающих миграцию, а не тех стран, которые служат ее источником. В любом демократическом обществе правительство должно соблюдать интересы большинства его граждан, однако те вправе выказывать озабоченность положением как бедных коренных жителей, так и населения беднейших обществ. Поэтому, выбирая миграционную политику, власти стран, принимающих мигрантов, должны сопоставлять интересы бедного коренного населения с интересами мигрантов и тех, кто остается жить в бедных странах.
Буйная компания ксенофобов и расистов, враждебных к иммигрантам, не упускает возможности напомнить о том, что миграция пагубно сказывается на коренном населении. Понятно, что это вызывает соответствующую реакцию: отчаянно стараясь не давать этим группам новых козырей, представители общественных наук изо всех сил стремятся показать, что миграция полезна для всех. При этом, сами того не желая, они добиваются того, что у ксенофобов появляется возможность задать вопрос: «Так миграция — это хорошо или плохо?». Ключевая идея данной книги состоит в том, что этот вопрос некорректен. Задавать его так же бессмысленно, как спрашивать: «Еда — это хорошо или плохо?». В обоих случаях более уместным был бы вопрос о том, не хорошо ли это или плохо, а о том, какое количество того и другого является оптимальным. Немного миграции — почти наверняка лучше, чем ее полное отсутствие. Но точно так же, как обжорство вредно для здоровья, так и миграция может быть чрезмерной. Ниже я покажу, что миграция, предоставленная сама себе, будет ускоряться, и потому с большой вероятностью приобретет избыточный размах. Именно поэтому средства контроля над миграцией, отнюдь не будучи неприятным пережитком национализма и расизма, будут становиться все более важными инструментами социальной политики во всех богатых обществах. Неприятно не само их существование, а их непродуманность. В свою очередь, она является результатом табу, препятствующего серьезной дискуссии.
Данная книга представляет собой попытку разрушить это табу. Я прекрасно осознаю, что эта попытка, как и все начинания подобного рода, заключает в себе определенный риск. Фундаменталисты, стоящие на страже ортодоксальных взглядов, готовы пустить в ход свои фетвы. Тем не менее пора начинать, и начнем мы с того, что разберемся, почему миграция ускоряется с течением времени.
Глава 2
Почему миграция ускоряется
На протяжении полувека после начала Первой мировой войны страны держали свои границы закрытыми. Войны и Великая депрессия сделали миграцию затруднительной, а иммигрантов — людьми нежелательными. К 1960-м годам подавляющее большинство людей жило в тех странах, в которых они родились. Однако на протяжении этого полувека неподвижности глобальная экономика претерпела драматические изменения: между доходами разных стран обозначился резкий разрыв.
В рамках общества распределение доходов имеет форму колокола: большинство людей находятся более-менее посередине при наличии двух меньшинств — богатого и бедного. Фундаментальной статистической причиной, обеспечивающей именно такое распределение доходов, является случай: процесс получения доходов зависит от повторяющихся ситуаций, при которых одним людям везет, а другим — не везет. Совокупность везения и невезения и обеспечивает колоколообразное распределение доходов. Если удача накапливается мульти-пликативно, то «хвост», соответствующий богатому меньшинству, удлиняется: некоторые люди становятся очень богатыми. Эти мультипликативные силы получения доходов настолько могущественны и вездесущи, что им соответствует распределение доходов во всех странах мира.
Однако к 1960-м годам распределение доходов между странами мира выглядело совершенно иначе: не как колокол посередине, а как два колокола по обоим краям. На формальном языке такое распределение называется бимодальным; иными словами, существовали богатый мир и бедный мир. Богатый мир богател все больше и больше, причем этот процесс шел исторически беспрецедентными темпами. Например, с 1945 по 1975 год во Франции доход на душу населения утроился: французы называют этот период золотым тридцатилетием. Экономисты разработали теорию роста, чтобы объяснить, в чем была причина этого нового феномена. Однако бедный мир упустил возможности для роста и продолжает упускать их. Пытаясь понять, по каким причинам произошел этот раскол и почему он сохраняется, экономисты создали такое направление исследований, как экономика развития.
Четыре столпа процветания
При разговоре о миграционной политике многое зависит от того, почему одни страны намного богаче других, и потому сейчас я вкратце расскажу, как изменялась профессиональная точка зрения и мои собственные представления по этому вопросу. Когда экономика развития находилась еще в зародыше, стандартное объяснение поразительного разрыва в доходах сводилось к различиям в капиталовооруженности. Считалось, что трудящиеся в богатых странах работают более продуктивно, потому что в их распоряжении имеется намного больше капитала. От этого объяснения не до конца отказались, однако экономистам отныне приходится учитывать такое принципиальное новшество, как международная мобильность капитала: сейчас он в огромных количествах перемещается из страны в страну. Тем не менее до беднейших стран капитал доходит в незначительных объемах. Бедные страны по-прежнему страдают от нехватки капитала, однако этот факт уже не воспринимается как основная причина их бедности; что-то еще должно отвечать и за то, что им не хватает капитала, и за их бедность. В качестве объяснений выдвигались и анализировались такие факторы, как выбор неудачной экономической политики, дисфункциональная идеология, сложные географические условия, негативное отношение к работе, наследие колониализма и недостаточный уровень образования. Большинство из этих факторов представляются в той или в иной мере убедительными, однако ни один, по-видимому, не годится в качестве окончательного объяснения: например, выбор политики происходит не сам по себе, а является следствием определенных политических процессов.
Экономисты и политологи во все большей степени предпочитают такие объяснения, в основе которых лежат принципы организации государства: каким образом заинтересованные политические группы задают вид долговечных институтов, которые впоследствии определяют выбор политики[5]. Согласно одному из влиятельных направлений аргументации, ключевые начальные условия процветания должны обеспечивать заинтересованность политической элиты в создании налоговой системы: европейская элита традиционно нуждалась в поступлениях для финансирования военных расходов. В свою очередь, налоговая система делает государство заинтересованным в расширении масштабов экономики и потому подталкивает его к установлению правозаконности. Та стимулирует людей к инвестициям, вселяя уверенность в том, что производственные активы не будут экспроприированы. Инвестиции обеспечивают экономический рост. На этом надежном фундаменте для инвестиций вырастает еще один слой институтов, обеспечивающих распределение доходов. Протесты со стороны множества исключенных вынуждают богатых развивать инклюзивные политические институты: так мы приходим к частнособственнической демократии.
Другие авторы развивают похожую аргументацию, утверждая, что ключевым институциональным изменением стал переход политической власти от хищнических элит, занимавшихся изъятием средств у трудящегося населения, к более инклюзивным институтам, защищающим интересы производителей. В своем важном новом исследовании Дарон Асемоглу и Джеймс Робинсон указывают, что английская Славная революция 1688 года, в ходе которой власть перешла от короля к парламенту, стала первым из подобных решающих событий в мировой экономической истории, инициировав промышленную революцию и открыв путь к глобальному процветанию.
Эта линия рассуждений выдвигает на первое место политические и экономические институты. О значении демократических институтов свидетельствует тот факт, что смена лидера существенным образом сказывается на экономических показателях лишь в тех случаях, если эти институты слабы. Хорошие институты становятся преградой к своеволию лидеров[6]. Поэтому формальные политические и экономические институты играют важную роль: богатые страны обладают более качественными политическими и экономическими институтами по сравнению с бедными странами.
Однако демократические политические институты успешно функционируют лишь в том случае, если простые граждане достаточно хорошо информированы для того, чтобы призвать политиков к ответу. Многие вопросы носят сложный характер, причем это относится и к самой миграционной политике. Кейнс проницательно предположил, что простые люди знакомятся со сложными проблемами с помощью нарративов — доступных для понимания кратких изложений теоретических вопросов[7]. Нарративы легко распространяются, становясь общественными благами, но они могут иметь очень слабое соответствие реальности. Пример тому — нарративы, объясняющие причины болезней. Переход от нарративов, объявлявших болезни результатом колдовства, к нарративам, основанным на теории микроорганизмов, сыграл ключевую роль в становлении общественного здравоохранения. В Европе он произошел в конце XIX века. На Гаити он до сих пор не завершился: даже пострадав от землетрясения, люди все равно опасались больниц. Нарративы в зависимости от своего содержания способны поддерживать, дополнять или подрывать те или иные институты. Нарратив «немцы перестали мириться с инфляцией» способствовал укреплению дойчмарки. Однако аналогичного нарратива в отношении евро в Европе так и не появилось. Подобно дойчмарке, евро пользуется институциональной защитой, сводящейся к двум фискальным правилам; тем не менее с момента введения евро в 2001 году их нарушали 16 из 17 стран еврозоны, включая Германию. Евро представляет собой отважную и, возможно, безрассудную попытку вынудить преобладающие в Европе различные экономические нарративы адаптироваться к новому общему институту. Но эта адаптация происходит медленно и неуверенно. Несмотря на уровень безработицы в 27 %, к 2012 году инфляция в Испании остается выше, чем в Германии, притом, что длительный период более высокой инфляции резко подорвал конкурентоспособность первой из этих стран. Пусть нарративы изменяются с течением времени, но это не снижает их значения.
В то время как Европа дает пример различия экономических нарративов, контраст между США и Южным Суданом иллюстрирует различие в политических нарративах. Президент Клинтон прославился тем, что выиграл избирательную кампанию под лозунгом «Это же экономика, глупец!». Общество, в котором подобные лозунги находят отклик, будет пользоваться совершенно иным набором политических институтов по сравнению с обществом, прибегающим к такому нарративу, как «Народ дин-ка терпит притеснения со стороны народа нуэр»[8]. Аналогично в обществе, считающем, что «зарубежные инвестиции означают новые рабочие места», Национальное агентство инвестиций будет работать совсем по-другому, чем в обществе, уверенном, что «зарубежные инвестиции означают эксплуатацию». Ложные нарративы в конце концов выходят из употребления, но на это может понадобиться много времени. Поэтому одной из причин огромного разрыва в доходах, возможно, является то, что в богатых обществах институты опираются на более функциональные нарративы, чем те, которые преобладают в бедных обществах.
Однако многие правила, диктующие экономическое поведение, носят неформальный характер, и поэтому наш анализ можно распространить не только на институты и нарративы, но и на социальные нормы. Две ключевые социальные нормы связаны с насилием и сотрудничеством. В обществе с высоким уровнем насилия правозаконность хронически игнорируется: домохозяйства и фирмы вынуждены тратить силы на обеспечение безопасности, в предельном случае получая ее путем сохранения бедности с тем, чтобы меньше привлекать к себе внимания[9]. Способность к сотрудничеству представляет собой важнейший фактор процветания: многие товары и услуги являются «общественными благами» и их коллективное предоставление оказывается наиболее эффективным. Поэтому социальные основы мира и сотрудничества существенны в плане экономического роста и не вытекают непосредственным образом из формальных институтов. Стивен Пинкер убедительно предположил, что нормы, связанные с насилием, весьма радикально изменялись на протяжении столетий, пройдя ряд отдельных этапов[10]. Первым из них был переход от анархии к централизованной власти; его еще предстоит проделать Сомали. Второй — переход от власти к авторитету, еще не осуществленный многими режимами. Кроме того, сравнительно недавним явлением стало усиление способности сочувствовать страданиям других людей и отказ от кодексов клановой и фамильной чести, сделавшие обращение к насилию менее приемлемым.
Основы сотрудничества широко исследовались в ходе игровых экспериментов, и в настоящее время мы имеем о них весьма хорошее представление. Устойчивое сотрудничество зависит от доверия. Та степень, в которой люди готовы доверять друг другу, очень сильно различается от общества к обществу. Общества с высоким уровнем доверия в большей степени способны к сотрудничеству, а кроме того, несут более низкие издержки трансакций, потому что меньше зависят от процессов формального принуждения к соблюдению обязательств. Поэтому социальные нормы так же важны, как и формальные институты. Нормы, преобладающие в богатых обществах, обеспечивают намного более низкий уровень межличностного насилия и более высокий уровень доверия, чем те, которые преобладают в бедных обществах.
В свою очередь, институты, нарративы и нормы способствуют возникновению эффективных организаций, обеспечивающих производительность своей рабочей силы. Как правило, высокая производительность достигается путем компромисса между масштабами и трудовой мотивацией. Экономисты давно поняли существование прямой зависимости между размером и производительностью: крупным организациям доступна экономия за счет масштаба. Однако убедительный анализ мотивации был осуществлен лишь недавно. Несомненно, свою роль здесь играют и стимулы, однако работа нобелевского лауреата Джорджа Акерлофа и Рейчел Крэнтон позволяет по-новому оценить, каким образом успешные организации используют мотивацию, основанную на идентичности. Эффективная фирма навязывает своим работникам идентичность, способствующую высокой производительности[11]. Акерлоф приходит к своей ключевой идее, задаваясь вопросом: «Как становятся хорошими водопроводчиками?». Он указывает, что главное здесь — не профессиональная подготовка и не хороший заработок, а скачок идентичности, после которого водопроводчик сам начинает считать себя хорошим водопроводчиком. Для водопроводчика, совершившего этот скачок, плохая работа будет несовместима с его чувством идентичности. В частном секторе конкуренция вынуждает организации к повышению производительности их работников. Акерлоф и Крэнтон показывают, что фирмы, добившиеся успеха, действительно идут на определенные затраты сил и времени с целью побудить своих работников к тому, чтобы те воспринимали стоящие перед фирмой задачи как свои собственные и перестали быть «посторонними». В общественном секторе организации принуждаются к тому же самому силами политической подотчетности. Чем выше доля тех, кто перестал быть «посторонним», тем выше производительность рабочей силы, и потому все оказываются в выигрыше.
Бедные страны бедны в том числе и потому, что им не хватает эффективных организаций: многие из них слишком малы для того, чтобы использовать экономию за счет масштаба, а многие, особенно среди общественных организаций, не умеют мотивировать своих работников. Например, во многих бедных странах учителя не проявляют рвения в работе и не развивают необходимых навыков — таких как функциональная грамотность. Результатом становится катастрофически низкий уровень образовательных стандартов, о чем свидетельствуют результаты международных тестов[12]. Такие учителя, очевидно, не совершили необходимого скачка идентичности и не считают себя хорошими учителями, а за это, в свою очередь, несут ответственность те организации, которые их нанимают.
Сочетание институтов, правил, норм и организаций данной страны я буду называть ее социальной моделью. Социальные модели существенно различаются даже среди стран с высокими доходами. Особенно сильные институты и частные организации существуют в США, однако европейские общественные организации несколько сильнее американских, а в Японии по сравнению и с Европой, и с США сложились намного более сильные нормы доверия. Но несмотря на различия в деталях, все богатые общества отличаются весьма хорошо функционирующими социальными моделями. Вполне возможно, что различные сочетания хорошо работают, потому что их компоненты удачно адаптировались друг к другу: например, институты и нормы могут постепенно эволюционировать таким образом, чтобы прийти в соответствие с текущим состоянием нарративов и организаций. Но подобная адаптация происходит не автоматически. Напротив, сотни различных обществ существовали тысячи лет, прежде чем в каком-либо из них сложилась социальная модель, способная обеспечить рост процветания. Даже Славная революция была совершена не с целью добиться процветания: ее движущей силой являлась смесь религиозных предрассудков и политического оппортунизма. Английская социальная модель, возникшая в XVIII веке, была воспроизведена и усовершенствована в Америке. Это, в свою очередь, повлияло на социальную революцию во Франции, которая силой оружия насадила свои новые институты по всей Западной Европе. Ключевой момент, который я хочу донести до читателя, состоит в том, что нынешнее процветание Западного мира, с запозданием распространяющееся и в других регионах, не является результатом каких-то неизбежных сил прогресса. На протяжении тысячелетий вплоть до XX века не существовало таких стран, в которых простые люди не были бы бедными. Высокий уровень жизни являлся привилегией элит, присваивавших плоды чужой работы, а не нормальной наградой за производительный труд. Если бы не благоприятное сочетание обстоятельств, сравнительно недавно породивших социальную модель, способствующую экономическому росту, то это прискорбное состояние вещей, по всей вероятности, сохранялось бы и по сей день. В бедных странах оно сохраняется до сих пор.
Если процветание богатого мира покоится на этом фундаменте, то это влечет за собой принципиальные последствия в плане миграции. Мигранты, по сути, бегут из стран с дисфункциональными социальными моделями. Было бы хорошо, если бы вы перечитали последнее предложение и задумались над тем, что из него вытекает. Например, не исключено, что это побудит вас чуть более осторожно относиться к повторяемой с самыми благими намерениями мантре о необходимости «уважать другие культуры». Есть подозрение, что именно культуры — иными словами, нормы и нарративы — бедных обществ, наряду с их институтами и организациями, являются главной причиной их бедности. Разумеется, если исходить из иных критериев, помимо того, насколько эти культуры благоприятствуют процветанию, вполне может оказаться, что они ничем не уступают социальным моделям богатых обществ и даже превосходят их. Возможно, они предпочтительнее в смысле достоинства, гуманности, художественной креативности, чести и добродетели. Однако сами мигранты голосуют ногами в пользу социальной модели, обеспечивающей высокие доходы. Признание того, что бедные общества экономически дисфункциональны, не дает лицензии на снисходительность по отношению к их жителям: борьба с враждебным окружением может дать людям такое же право на уважение, как и успехи, достигнутые в благоприятных условиях. Тем не менее не стоит заходить слишком далеко при защите мультикультурализма: если достойный уровень жизни ценен сам по себе, то с этой точки зрения не все культуры равны друг другу.
Трудящиеся, переселяющиеся из бедных стран в богатые, выбирают для себя новую социальную модель. В результате их производительность резко возрастает. Такого же прироста производительности можно добиться, насаждая функциональные социальные модели в низкопроизводительных обществах, вместо того чтобы перемещать их население в высокопроизводительные общества. В конечном счете решающую роль играют идеи, которые могут распространяться по самым разным каналам. Общества действительно перенимают друг у друга идеи и претерпевают соответствующие изменения: за свою жизнь я наблюдал несколько подобных случаев. В 1970-е годы это произошло в Западной Европе, когда Испания, Греция и Португалия отказались от диктатуры в пользу демократии. В 1989 году Советская империя освободилась из-под власти коммунистов, и другие регионы откликнулись на это событие свержением ряда военных режимов в Латинской Америке и Африке. Поразительные преобразования идут у нас на глазах: «арабская весна» уже привела к переменам в Тунисе, Египте и Ливии, а вскоре это ожидает и Сирию. Все эти события демонстрируют привлекательность идеи демократических институтов. Говорят, что в самом начале холодной войны советский вождь Сталин задал риторический вопрос: «Сколько дивизий есть у папы римского?». Тем самым он хотел сказать, что мощь советского государства восторжествовала над религией, но с тех пор стало ясно, как сильно он заблуждался: идеи сильнее пушек. «Жизнеспособна ли коммунистическая социальная модель?» — вот над каким вопросом ему следовало задуматься. Перенос идей обеспечивает стремительную конвергенцию многих стран, прежде бывших бедными, с экономиками, имеющими высокий уровень заработной платы. Это снизит нужду в миграции, а может быть, даже приведет к тому, что она пойдет вспять. Однако не существует простых институциональных образцов, которые просто следует скопировать. Институты, нарративы, нормы и организации не обязательно должны быть повсюду одинаковыми, однако им необходима согласованность.
Кроме того, перемещение людей можно заменить перемещением товаров. Собственно, первоначальный импульс к миграции трудящихся в страны с высоким уровнем заработков сводился к необходимости обойти торговые ограничения, наложенные богатыми странами на импорт из бедных стран. Главные британские общины азиатских мигрантов — в Брэдфорде и Лейчестере — были основаны людьми, первоначально завербованными для работы на тамошних текстильных фабриках. Эти фабрики потеряли привлекательность для британских рабочих из-за роста заработной платы в других секторах экономики. Более эффективным решением был бы перевод текстильной промышленности в Азии, что и произошло примерно десять лет спустя. Однако установленные британскими властями торговые барьеры в сфере текстильного импорта лишали производителей такой возможности. В результате торговый протекционизм, ненадолго продливший жизнь британских фабрик, оставил наследие в виде общин азиатских иммигрантов. Ограничивая перемещение товаров, как поступила Великобритания, и тем самым вызывая ответное перемещение людей, мы не получаем общей экономической выгоды — зато сталкиваемся с целым рядом социальных издержек. Нередко утверждается, что расширение масштабов миграции — один из неизбежных аспектов глобализации. Но по сути это лишь пустая риторика. Перемещение людей отнюдь не является неотъемлемой чертой глобализации; мы можем использовать вместо него такие альтернативы, как перемещение товаров, капитала и идей.
Всегда, когда у нас имеется возможность обеспечить рост производительности перемещая не людей, а товары, идеи или деньги, мы поступим разумно, если именно так и сделаем. Скорее всего, именно это и будет происходить на протяжении ближайших ста лет. Однако, как я покажу ниже, эти альтернативные варианты работают слишком медленно для того, чтобы устранить колоссальный разрыв в доходах между беднейшими обществами и богатыми странами еще при нашей жизни.
Миграция и разрыв в доходах
Экономический рост богатых стран в период золотого тридцатилетия и стагнация бедных стран имеют принципиальное значение для понимания причин современной миграции. Следствием достигнутого в тот период беспрецедентного процветания стало появление стимулов к тому, чтобы вновь открыть двери. Из-за полной занятости наниматели отчаянно нуждались в работниках. Кроме того, исчезли страхи, удерживавшие рабочих от коллективных действий, вследствие чего профсоюзы выросли в размерах и вели себя более воинственно. Власти, будучи крупнейшими нанимателями, непосредственно сталкивались с нехваткой рабочей силы, но при этом им приходилось как-то реагировать на волну забастовок и ценовую инфляцию, сопровождавшую профсоюзную активность. В погоне за экономическим ростом приглашение рабочих из стран с намного более низким уровнем жизни казалось удачным шагом. Левые политики нуждались в рабочей силе для расширявшейся сферы услуг и инфраструктуры; правые политики нуждались в иммигрантах для того, чтобы заткнуть ими узкие места, тем самым ускорив экономический рост и обуздав профсоюзы. Поэтому власти не только ослабляли ограничения на иммиграцию, но и принимали меры к тому, чтобы привлечь иностранных рабочих. Германия приглашала турок, Франция — североафриканцев, Великобритания — выходцев из Карибского бассейна, а США — латиноамериканцев; например, Закон 1965 года об иммиграции радикально облегчил въезд мигрантов в США.
Открывая двери, власти богатых стран могли быть уверены в том, что желающие войти в эти двери найдутся. Широкий разрыв в доходах служил для людей из бедных стран мощным стимулом к тому, чтобы перебраться в богатые страны. Однако, несмотря на этот разрыв, первоначально поток мигрантов был не более чем ручейком. Как будет показано в главе 6, на пути международной миграции стоят всевозможные барьеры, помимо чисто юридических ограничений.
Экономисты лишь недавно сумели смоделировать миграцию, используя весь набор приемов, имеющихся в их дисциплине. Прежде препятствием к этому являлась безнадежная неадекватность данных о международной миграции: сколько бы теорий ни создавали экономисты, их было невозможно проверить. Крупные базы данных — это публичные средства производства прикладной экономики: продолжительные усилия, необходимые для того, чтобы собрать их, лишают отдельных исследователей желания заниматься этим, и потому эту работу приходится выполнять международным экономическим организациям, которые способны регулярно выделять на нее необходимые ресурсы и обладают соответствующими полномочиями, полученными от заинтересованной общественности. На протяжении последних нескольких лет в нашем распоряжении начали появляться такие базы данных, но лишь в 2012 году Всемирный банк обнародовал крупную базу данных, которая, по всей вероятности, станет бесценным источником для проведения подобного анализа. За последние пять лет наши фактические знания в этой области расширились сильнее, чем за предыдущие пятьдесят, хотя имеющиеся у нас данные в большинстве своем все равно относятся к периоду до 2000 года.
Учитывая эту оговорку, мы все же можем сказать, что знаем три важные вещи о причинах международной миграции. Первая из них состоит в том, что миграция — это экономическая реакция на разрыв в доходах: чем он шире, тем при прочих равных условиях сильнее стимул к миграции. Вторая сводится к существованию бесчисленных экономических, юридических и социальных препятствий к миграции, в своей совокупности весьма существенных, вследствие чего миграция представляет собой инвестицию: прежде чем получать прибыль, необходимо понести издержки. Поскольку издержки инвестиций в наименьшей степени доступны для самых бедных, это обстоятельство компенсирует стимул, создаваемый разрывом в доходах. Если разрыв широк из-за чрезвычайной бедности людей в стране, служащей источником миграции, то их желание эмигрировать, скорее всего, не осуществится. Третий важный момент заключается в том, что издержки миграции резко снижаются в том случае, если в стране, принимающей мигрантов, уже имеется диаспора выходцев из страны, служащей источником миграции[13]. Издержки миграции сокращаются по мере того, как разрастается община иммигрантов, уже осевших на новом месте[14]. Таким образом, темп миграции определяется шириной разрыва, уровнем дохода в стране — источнике миграции и величиной диаспоры. Эти факторы взаимодействуют друг с другом не аддитивно, а мультипликативно: как широкий разрыв при небольшой диаспоре, так и узкий разрыв при крупной диаспоре дадут лишь ручеек мигрантов. Большой поток обеспечивается сочетанием широкого разрыва, крупной диаспоры и не слишком маленького дохода в странах — источниках миграции.
К 1970-м годам разрыв между богатым и бедным миром достиг чудовищных размеров, но затем золотое тридцатилетие завершилось и темпы роста в богатом мире снизились. Постепенно эстафету ускоренного роста перехватили развивающиеся страны, начиная с Восточной Азии. К 1980-м годам ускорение экономического роста началось в Китае и Индии, где живет треть человечества, в 1990-е годы экономический рост пришел в Латинскую Америку, а на рубеже тысячелетий к ней присоединилась и Африка. Но если разрыв в доходах изначально был достаточно велик, то даже в случае более высоких темпов роста в бедных странах по сравнению с богатыми абсолютный разрыв на протяжении достаточно долгого времени будет только расширяться. Предположим, что доход на душу населения составляет 30 тыс. долларов в богатой стране и 2 тыс. долларов в бедной, но при этом экономика бедной страны возрастает на 10 % в год, а богатой — всего на 2 %. В относительном плане между обеими странами происходит быстрая конвергенция, однако абсолютный разрыв в доходах возрастет за год с 28 000 до 28 400 долларов. В смысле отношения прибыли к инвестициям миграция становится не менее, а более привлекательной. Более того, благодаря росту доходов в стране — источнике миграции первоначальные издержки миграции окажутся более доступными. В конце концов решающее слово останется за соотношением темпов роста. Если экономика в бедной стране по-прежнему будет развиваться быстрее, чем в богатой, то в какой-то момент абсолютный разрыв в доходах опять начнет сужаться и дополнительный доход перестанет существенно сказываться на доступности миграционных издержек. Но при изначальном широком разрыве он начнет сужаться намного позже ускорения темпов роста. Китай только сейчас подходит к этапу, на котором начнет сокращаться его абсолютное отставание в доходах от западных стран. Однако абсолютный разрыв между бедными и богатыми странами продолжит расширяться на протяжении десятилетий. Более того, в бедных странах доходы останутся такими низкими, что издержки миграции по-прежнему будут играть заметную роль: рост доходов пойдет на финансирование инвестиций в миграцию. Таким образом, хотя у бедных стран имеются хорошие перспективы на постепенное преодоление отставания, в течение нескольких десятилетий разрыв в доходах останется достаточно широким для того, чтобы создавать серьезный и притом лишь увеличивающийся стимул к миграции.
Следствием миграции являются диаспоры, а те способствуют миграции: что из них — курица, а что — яйцо? Как раз на этот вопрос у нас есть ответ. По причине того, что на протяжении значительной части XX века границы богатых стран были закрыты для мигрантов из бедных стран, еще в начале 1960-х годов значительные диаспоры отсутствовали. Начиная с 1960 года миграция предшествовала росту диаспор. Из-за первоначальных ничтожных размеров диаспор открытие границ на первых порах привело лишь к скромной миграции, несмотря на широкий разрыв в доходах. В отсутствие диаспоры, принимающей мигрантов, издержки миграции были слишком высоки.
Взаимодействие разрыва в доходах и диаспор порождает простую и притом поразительную динамику: размер миграционного потока зависит от разрыва в доходах и от уже существующего количества мигрантов. По мере его увеличения поток нарастает, и потому при заданной величине разрыва миграция ускоряется. Экономистов всегда интересует равновесие: та точка, в которой противоположные силы уравновешивают друг друга и система приходит в состояние покоя. Миграция может находиться в состоянии покоя в двух смыслах. Либо речь идет о том, что темп миграции не ускоряется, а остается постоянным, либо, в более буквальном смысле слова, прекращается чистый отток людей из одной страны в другую. Может ли этот простой процесс взаимодействия между разрывом в доходах и диаспорой привести к установлению того или другого равновесия?
Почему равновесие не всегда достижимо
При заданном разрыве в доходах миграция перестанет ускоряться только в том случае, если прекратится рост диаспоры. Но поскольку она постоянно увеличивается за счет миграции, то ее рост остановится лишь при наличии какого-то компенсирующего процесса, сокращающего ее размер. Диаспора как концепция проста для понимания, но измерить ее величину очень сложно. Как правило, в этих измерениях используются такие приближенные показатели, как число жителей данной страны, не родившихся в ней. Однако в основе используемого нами понятия диаспоры лежит не место рождения, а поведение. В плане темпов миграции для нас важно количество людей, как-то связанных с новыми мигрантами и готовыми помогать им. В этом смысле темп выхода из диаспоры зависит не от уровня смертности среди иммигрантов, а от передачи культуры и обязательств. Я сам — внук иммигранта, но не смогу ничем помочь тем, кто хотел бы переселиться в Великобританию из Эрнсбаха. Хотя мне однажды довелось побывать в этой красивой деревне, покинутой моим дедом, я не имею никаких связей ни с ее жителями, ни с другими потомками немцев, живущими в Великобритании: я не являюсь членом диаспоры. При этом некоторые другие внуки иммигрантов действительно принадлежат к диаспоре, определенной вышеназванным образом.
book-ads2