Часть 15 из 100 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Вы уверены, что он нам нужен? Он, кажется, мошенник. Не лучше, чем его брат.
Я отказался даже отвечать на эти нелепые обвинения, заметив только, что у меня есть все основания полагать: Квелч для нас просто идеален. Нам вряд ли удастся найти другого человека, столь же опытного и полезного, меньше чем за тридцать гиней в неделю. Симэн пожал плечами, неопределенно пообещав составить необходимое письмо. Тем временем Квелч мог получить оплату за первые два дня, как только Симэн свяжется в Каире с «Куком»[362]; об этом заранее договорился Голдфиш. Я возвратился к нашей группе. Миссис Корнелиус присоединилась к профессору Квелчу, а Эсме, облаченная в наши недавние приобретения, сидела, задумчиво потягивая лимонад, поднесенный стюардом в феске. Он сообщил, что его зовут Иосиф и он в нашем полном распоряжении. Это был копт с гладкой светло-коричневой кожей и миндалевидными глазами, как мне показалось, не больше пятнадцати лет от роду. Он отличался веселым нравом и достойными манерами египетских христиан, что контрастировало со сбродом, с которым мы сталкивались в Александрии повсюду. Такой маникюр, к примеру, как у него на руках, могли бы сделать в одном из дорогих салонов на Рю Шариф Паша. От него пахло душистым мылом и розовой водой. Стюард сказал, что обед подадут в половину первого, и продемонстрировал нам раскладные столы, которые можно было поднять между сиденьями. Если честно, я начал размышлять об иронии своего положения. Совсем недавно я прятался под такими вагонами или ехал в товарных составах, думая только о том, чтобы меня не обнаружили железнодорожные копы! На протяжении всей жизни я испытывал взлеты и падения. Не знаю, стоит ли сожалеть об этих крайностях. Ведь они, во всяком случае, научили меня смирению и помогли лучше понимать проигравших.
Эсме немного бесцеремонно поинтересовалась у профессора Квелча, сколько времени он прожил в Египте.
— С начала войны, милая мадемуазель. Именно война и привела меня сюда. Я был связан с британской разведкой. Я занимался в основном турецким подпольем в Каире. — Он понизил голос до хриплого шепота, придавая своим словам тайный смысл, который, впрочем, нас не слишком занимал.
— Разве вам здесь не нравится? — Эсме мечтательно смотрела на светлые, укрытые листвой улицы проносившегося мимо пригорода.
Профессор Квелч снисходительно улыбнулся.
— Египет может показаться страной, которую всякий готов полюбить, мадемуазель, но, когда человек сталкивается с реальностью, это обожание быстро уступает место чему-то другому, может, даже отвращению. Да, в Египте очень много такого, что вызывает отвращение — что там, настоящее омерзение! Вы приехали сюда зимой, когда погода просто идеальна. Весна, лето и осень — это одно бесконечное испытание! Они отвратительны. На протяжении всего года отвратительны насекомые, а в жаркую погоду они смертельно опасны. Еще более отвратительны пыльные бури, которые, вдобавок к прочему, бушуют в Каире весной. Пройдет год, и вам покажется невыносимым то, что сейчас вы считаете привлекательным.
— Вы — циник, мсье! — рассмеялась моя малышка.
— Отнюдь нет, мадемуазель. Если человек не боится капризов погоды и дикой природы — что же, есть еще и каирцы. Я говорю не о выходцах из глубинки и не о египтянах высших классов — и среди первых, и среди вторых многие остаются вполне приличными людьми, наделенными разнообразными достоинствами; но разве иностранцы с ними часто общаются? Нет, я говорю о каирских жителях низшего сословия. О них, мадемуазель, лучше бы и не говорить вовсе. Это шумные, грубые, надоедливые мерзавцы. Космополитизм здешней жизни вместе с естественной терпимостью и справедливостью режима, которым они так долго наслаждались, их не изменили. Можно с уверенностью сказать, что обычные европейцы (за исключением англичан, тем для дела нужно любить туземцев) ненавидят этих людей. И местные в большинстве случаев отвечают им тем же. Я уверяю вас, каирцы наиболее навязчивы в европейских кварталах города. На востоке и на юге Каира (в их обиталищах) эти создания, надо отдать им должное, ведут себя тише, вежливее и вообще могут оказаться полезны. Но окружение иностранцев, кажется, просто выбивает их из колеи. Египет — это неподходящая страна для белых людей; условия для белых здесь ненормальные и искусственные.
— Но эти виды! — воскликнула миссис Корнелиус, пытаясь смягчить приговор. — Вы должны оценить здешние достоприметшательности, проф!
Квелч согласился.
— Возможно. По моему мнению, пейзаж и детали, если можно так сказать, облика страны также искусственны. Дельта — большой огород, который пересекают каналы. Верхний Египет — огород по обе стороны Нила. Остальное — скалы и пески пустыни. А внутреннюю часть страны я лично считаю непривлекательной. После того как вы увидите деревню, деревенскую мечеть, пальмовую рощу, холмы среди пустыни, процессию на верблюдах и несколько подобных вещей — считайте, вы увидели все, что следовало; дальше будут только повторения. Вывод; кажется, Египет, за исключением его истории и искусства, решительно неинтересная и даже отвратительная страна.
— Тогда почему в Египет приезжает столько людей? — Вопрос Эсме звучал почти невинно.
У профессора Квелча и на это был готовый ответ:
— Белые приезжают в Египет по работе. Они, естественно, стараются увидеть лучшее там, где работают. Они не хотят говорить, что в Египте для них ничего нет, — и в итоге говорят, что пейзаж изумителен. И другие им верят. Но, поверьте, мадемуазель, мне, Египет — совершенно искусственная земля. Европа может быть изысканной. Англия кажется священной тем, кто ее хорошо знает. По сравнению с Европой в Египте ничего нет, кроме красоты, которую можно отыскать, если внимательно рассматривать холмы, воду и поля. Какие грезы могут вас посетить на египетском холме, или на египетском хлопковом поле, или на берегу египетского канала? Вы можете здесь обрести абсолютное уединение, но оно скорее объективно, а не субъективно. Вы можете восхищаться этим миром, но не можете стать его частью, если не хотите без всяких оговорок подчиниться ему.
— Это меня вполне устраивает, — с сомнением произнесла миссис Корнелиус. — Закат прошлой нотшью был тшертовски хорош.
Профессор Квелч кивнул, как будто соглашаясь, затем наклонился вперед и заговорил, внушительно понизив голос:
— Красота Египта, мисс Корниш, зависит от иллюзии. Театральной иллюзии подходящего момента, удачного совпадения места и времени. Вы, разумеется, лучше прочих понимаете, как можно увидеть красоту в чем-то, созданном исключительно усилиями человека. Вы должны понять, какая красота вам откроется в Египте, и вы будете за это признательны. Мой отец, преподобный Квелч из Севеноукса, хотя он никогда не посещал Египет, написал превосходную книгу об исламской архитектуре, в которой указал на недостатки и просчеты в таких сооружениях; он объяснил, что слабость мавританской арки, например, отражает моральную ущербность самого ислама.
Необычные рассуждения Квелча явно утомили Эсме и миссис Корнелиус. Мы пока не видели ничего, что могло бы подтвердить его мнение, но, несомненно, чтобы понять профессора, следовало прожить в Египте многие годы. Квелч, как он сам сказал, был писателем. Он писал о Египте и публиковался в Англии. Я спросил, как назывались его книги. Профессор поскромничал. Он ответил, что использовал псевдоним. Его также печатали в нескольких каирских издательствах. Квелч полагал, что немало сделал для решения эстетических вопросов. Миссис Корнелиус, которая восприняла сдержанность профессора как вызов, настаивала на том, чтобы тот раскрыл псевдоним. В конце концов он густо покраснел, скривился и признался, что его самый известный литературный псевдоним — «Рене Франс». Он предполагал, что под таким именем мог делать некоторые заявления, каких не мог бы сделать Квелч. Мы одобрили его выбор и сказали, что непременно отыщем его книги, как только прибудем в Каир. Профессор ответил, что с радостью поможет нам получить эти сочинения. Он заверил всех в том, что сумеет приобрести любое заказанное издание с немалой торговой скидкой. Эсме по-французски заметила, что профессор — явно не романтик. Он только пожал плечами в ответ.
— Уверяю вас, мадемуазель, что вы сочтете красоту Египта brille par son absence[363]. Она — это в первую очередь изобретение нашумевших живописцев прошлого столетия, которые эксплуатировали наше европейское пристрастие ко всему экзотическому.
Это мнение показалось неприемлемым почти всем женщинам и большинству мужчин. Мы приехали в Египет, чтобы снять экзотику и сделать из нее искусство. Мы не хотели слушать циничных рассуждений профессора Квелча о стране, которую он, по общему признанию, знал очень хорошо. Я прилагал все усилия, чтобы сменить тему. Уже в те годы я понимал сложность человеческой натуры, понимал, сколько противоречивых свойств и мнений может сочетаться в одной личности. Поэтому поспешные суждения о людях обычно несправедливы. Мне очень не нравится, когда теперешние юнцы с такой готовностью осуждают или хвалят людей, которых ни разу не встречали, как будто это их соседи или члены семьи. Я не таков. Я научился ждать.
Я сужу человека не по его мнениям и не по тому, как он преподносит себя, — я сужу по его действиям. И, в конце концов, единственная истина — в тех поступках, которые люди совершают, ясно понимая последствия. Я сужу по тому, как они могут осознавать и контролировать свои поступки, я смотрю, насколько они осторожны и как стараются не причинять вреда другим. Если все, чему они научились в жизни, — это оправдывать свои действия, то неважно, насколько убедительны оправдания; я очень быстро устаю от общества подобных людей. Мир теперь стал достаточно скучным и унылым и без бредней старых мошенников, выдумывающих причины, по которым они должны были украсть цыплят у каких-то других старых мошенников. Circulus in probando, как сказал бы один из Квелчей. Iz doz mikh? Ikh farshtey. Ikh red nit keyn ‘philosophiespielen’[364].
— Какие ровные улицы в Александрии. — Я кивнул в сторону пригорода.
— Такие же искусственные, как и весь Египет, — продолжал настаивать Квелч. Он презрительно взмахнул рукой, увидев яркие открытки с рисунками Дэвида Робертса[365], которые Эсме купила в отеле, а теперь показывала в качестве опровержения слов профессора. — Как раз то, о чем я говорил. Эти краски никогда не были настолько яркими, эти руины никогда так хорошо не реставрировали. Робертс провел здесь год. Еще до приезда он обнаружил, что можно построить карьеру, выбрав хорошую, оригинальную тему. И он прожил остаток жизни за счет эскизов, которые сделал в юности. Даже в то время его наброски казались гротескными и фантастическими. Если вы хотите получить именно такой Египет, милая мамзель, то, без сомнения, розовые очки вам помогут. Но не разочаровывайтесь, если великолепие фантазии Робертса не вполне соответствует нищете действительности.
— Но это только Каир, — возразил я. — Дальше, вверх по реке, все, возможно, не так испорчено?
— Не так испорчено? Старая проститутка ведь не станет не такой испорченной от того, что обслужит чуть меньше солдат? Египет, герр Питерс, испортили толпы завоевателей; дикие бедуины, греки, римляне и евреи, христиане, язычники-арабы, мусульмане, турки, итальянцы, французы. А теперь англичане, с их ностальгией по всему увядшему и бесполезному, делают старой карге романтические предложения! На протяжении всей истории человечества каждый проходивший здесь пехотинец мочился на какой-нибудь гордый египетский памятник, каждый вырезал на нем свои инициалы. Построенные иностранцами дамбы отравили Нил и заразили феллахов, которые больше не могут работать и только курят гашиш, чтобы позабыть о своих бедах. Как и в Китае, британцам удалось за несколько десятилетий уничтожить последний значительный ресурс Египта: выносливых и довольных рабочих. Теперь Египет может выжить только потому, что через него проходит самая короткая дорога в Индию для хранителя мира нашей империи, доброго старого Томми Аткинса[366].
Миссис Корнелиус захихикала.
— Вы потшти всегда говорите как треклятый большевик, профессор!
— Мои взгляды и впрямь несколько радикальны, — согласился он. — Но я предпочитаю именовать их абсолютно независимыми. Я не приветствую подражание, мадам.
— О, да с вами все хорошо! — воскликнула она и протянула свой стакан Иосифу, чтобы тот смешал еще коктейль. — Должна сказать, тшто дьявольски рада слезть с этой лодки. Знаете какие-нибудь песни, проф? Кроме «Красного знамени»[367]?
Обычно этот прием мог растопить любой лед — мы бы сменили тему и смягчились; но профессор Квелч устоял против искушений моей старой подруги. Он отодвинулся назад и скривил большие тонкие губы так, что в профиль теперь напоминал одну из тех чужестранных птиц, которые обитали в тростниках у реки.
Миссис Корнелиус не стала развивать тему. По каким-то причинам ей нравился Квелч и она хотела видеть в нем только лучшие качества. Она наклонилась вперед и погладила его по колену.
— Это ж не знатшит, тшто вам надо повесить нос, проф. Стойте на своем и натшот империалистов, и вообще.
Он ответил слабой улыбкой, от которой кожа на его щеках сгладилась и обвисла.
— Я не нападаю на империализм, мадам. Просто описываю факты. Империю нельзя сохранить только добрыми словами и отеческим попечением, как полагают в «Бойс оун пейпер». Нужна сила. Иногда — террор. Обычно лишь намек на террор. В этом отношении империя напоминает многие браки.
И в его последнем замечании прозвучала такая сильная горечь, что миссис Корнелиус сразу заинтересовалась. Даже Эсме отвлеклась от своих игрушек. Но миссис Корнелиус хорошо понимала, что ей не стоит доискиваться разгадки сейчас. Я с удовольствием смотрел, как она очаровывала и успокаивала собеседника. Используя смесь лести, шуток и умолчаний, она вызвала на сухой коже профессора что-то вроде слабого румянца — впервые за многие годы на щеках его появилось некое напоминание о цветущей молодости. Через полчаса он пытался вспомнить слова «It Reely Woz a Wery Pretty Garden»[368]. Я восхищался невероятным дарованием своей подруги — она умела пробуждать в людях лучшие качества. Скоро Квелч начал с лиризмом вспоминать о детстве в Кенте, о зависти к братьям, которые не пускали его в свой мир, об одиночестве дома, о радостях школы. Его отправили в какое-то известное учреждение на побережье, неподалеку от родины, а оттуда Квелч поехал в Кембридж, где, по семейной традиции, предпочел классические языки.
— Я археолог по призванию, — сказал он нам с заметной гордостью, — но, к сожалению, не по образованию.
Богословие, сообщил профессор, никогда его не привлекало.
Миссис Корнелиус спросила Квелча, хорошо ли он знает Лондон, но заметила, что собеседник замялся, и тут же отступила. Какое-то мрачное воспоминание, тягостная тень прошлого… Моя подруга быстро вернула Квелча в мир солнечного света, спросив, что он думает о Китае и Индии, где он побывал вскоре после отъезда из Англии. Профессор отвечал с приметным облегчением, его замечания были краткими и остроумными. Квелч сказал, что наслаждался работой в банке в Макао. С португальцами получалось очень легко ладить. Ему повезло, и он снял квартиру вместе с хорошо воспитанным уроженцем Лиссабона, которому пришлось какое-то время заниматься семейным бизнесом, прежде чем вернуться в португальскую столицу и сесть за письменный стол.
— Мануэль теперь известный поэт. Но, подобно многим другим современникам, он вмешался в политику. Это опасная игра в нашем мире. Раньше политика была подходящим занятием для джентльменов, а теперь даже в Англии все захватили профессиональные политиканы. Это — смерть демократии, конец свободного представительства. А единственная альтернатива — правление толпы. Уже скоро Лондон станет похож на Александрию. И поделом…
Снова этот всплеск мучительной ярости, соединенной со спасительным цинизмом.
— Вы уверены, тшто не хотшете выпить, дорогой? — спросила миссис Корнелиус. — Может, лимонад?
Словно старый брошенный кот, постепенно вспоминающий о радостях домашнего очага, постоянного питания и прикосновения любящих рук к шерсти, он позволил уговорить себя. Даже я, наблюдая за этим представлением, чувствовал, что окунаюсь в ту же самую теплоту, растворяюсь в огромных волнах внимания и заботы, исходящих от миссис Корнелиус. Она стала земной богиней. Она стала Изидой[369].
— Я в начале жизни был кем-то вроде грекофила. — Держа стакан с лимонадом в тонких пальцах, Квелч, передвинув один сустав за другим, свернулся в кресле, как фантастическое насекомое. — Но Афины стали невозможными с началом войны.
— Тшистая правда. — Миссис Корнелиус убедила всех нас, что Афины ей знакомы с незапамятных времен.
Уверен, она однажды посещала город, когда путешествовала со своим персидским плейбоем.
— И вдобавок это ужасное дело, связанное с Лоуренсом. Скандал и все такое прочее. Да, все было надежно спрятано под сукно, но рты людям заткнуть не удалось. Я попытался заинтересовать издателя. Здесь есть несколько типографий, в которых выпускали мои небольшие брошюры, и я написал Сикеру[370] в Лондон, но, очевидно, теперь он интересуется только изящной словесностью. Полагаю, за нее неплохо платят. Восторженные сочинения последователей Гете и Фрейда. Вам наверняка известны такие вещи.
— Ужасно, — согласилась она.
Эсме смотрела на миссис Корнелиус каким-то новым взглядом, почти как теннисистка, следящая за подачей противницы. Меня не покидало разочарование: эти две замечательные женщины не могли стать подругами. Ведь дело не в том, что они соперничали, борясь за одного мужчину! У Эсме был я. У миссис Корнелиус был Вольф Симэн, который теперь то и дело бросал мрачные взгляды на покрытые солнечными зайчиками роскошные стены вагона. Наш поезд покидал Александрию, начиная путешествие мимо полей, болот и каналов полуострова, где дикие птицы взлетали, заслышав высокомерный рев локомотива, а старики отрывались от древних деревянных плугов, демонстрируя нам тощие руки и беззубые рты. Я сочувствовал беднягам, обреченным на такое существование, когда даже появление Каирского экспресса казалось интереснее, чем все прочие события. И однако же именно такие люди по всему миру обеспечивали успех нашего кино. Наконец-то неграмотная масса получила в свое распоряжение великое искусство! Неудивительно, что самая мощная киноиндустрия в мире сформировалась в Египте, Гонконге и Индии. И она стала средством управления людьми. Теперь крестьянину вовсе не требуется читать. Его даже титры отвлекают. Именно поэтому магнаты и их марионетки демонстрируют на экране насилие, ставшее естественным выразительным инструментом в кино. Хотя насилие ничуть не более «естественно» для кино, чем для романа. Мы создали эстетическую теорию на основе коммерческой выгоды и политического жульничества. Теперь новоявленные голливудские режиссеры могут по-ученому объяснить, почему мужа убили, жену изнасиловали, а злодея выследили и уничтожили во время автомобильной погони. Я спросил девчонку Корнелиус, считать ли противоположностью «свободы слова» «запертое слово», а может — «запирающее слово». Такое слово нужно, чтобы оправдывать и поддерживать мнения, которые больше не приносят пользы и не представляют моральной ценности. С помощью слов мы гораздо чаще запираем себя в тюрьму, чем освобождаем из нее. Vi heyst dos? Ikh red nit keyn ‘popsprecht’. Tsidiz doz der rikhtiker pshat?[371] Я смотрю эти телепрограммы. Каждую ночь мне приходится слушать англичан, объясняющих, почему они лучше всех остальных людей в мире. Турецкое телевидение, полагаю, теперь немногим отличается от английского.
Я попросил, чтобы Эсме показала мне открытки и маленькие сокровища, которые она купила за несколько пиастров у разных продавцов антиквариата, произведенного в фараоновом Бирмингеме и на фабриках Одиннадцатой династии в верхнем течении Рура. Теперь у Эсме был небольшой медный козерог, бюст какой-то безымянной царицы, черная кошка из лакированного камня. Она обращалась с ними с нежностью и восторгом настоящего египтолога, который наконец добрался до сокровищ Рамзеса II, и для нее эти вещицы представляли столь же высокую ценность. Простая радость Эсме и энтузиазм миссис Корнелиус приносили мне счастье, которого я не испытывал уже в течение какого-то времени. Я начал чувствовать, что Америка сковала меня, что я позабыл об удовольствиях и преимуществах Европы, а теперь и Ближнего Востока. Россия превратилась в камеру пыток и кладбище. Мясники Коминтерна дрались за право перенять эстафету у Ленина и проливали все больше крови. Но, по крайней мере, в Европе остались такие страны, как, например, Италия, — те, что возрождались, обретая новые идеалы и надежды, новые силы для продолжения работы, которую многие тогда считали нашим долгом и нашим призванием. Я не стану утверждать, что поддерживал все действия Муссолини, но он подавал пример остальной части Европы, надеясь, что другие решат последовать за ним. Жители прочих стран погружались в бездны модного отчаяния, читая книги самовлюбленных романистов и посещая спектакли самовлюбленных режиссеров, сочиняя музыку, которую никто не хотел слушать, стихи, которых никто не мог понять, рисуя картины, что отражали только отвратительный хаос, царивший в слабых душах. На мой взгляд, в Америке не было такой усталости. Но если в Америке не было одного, это не означало, что она автоматически получала нечто иное. Я увидел там энергию, оптимизм и политическую отвагу, я нашел там деньги и хороших друзей, но я позабыл, что значит жить на земле, где каждое дерево и каждый холм свидетельствовали о готовности людей изменить собственный характер и окружающий мир. Тогда Америку заслуженно называли Новым светом, и это была новая монета, которую отчеканила Надежда. Какой ценной могла бы стать такая валюта! Но, разумеется, ничего подобного не произошло. Монеты американского идеализма теперь не стоят ни гроша. С Америкой случилось то, чего я больше всего боялся. Вашингтон — уже не столица Соединенных Штатов. Нью-Йорк управляет всем континентом. Мишоб Адер[372] больше не должен бояться бессмертия. Теперь в его распоряжении самая могущественная страна на Земле. Там Христос побежден, но в других местах Христос просто спит. Порабощенные большевиками миллионы поклоняются ему и помнят о нем. Христос просто ждет момента своего возвращения. Говорят, что Второе пришествие запоздало на тысячу лет, но мы увидим его в 2000 году. Тогда мне исполнится сто лет или, пожалуй, я уже буду мертв. Как это возможно: одна сила на словах служит Богу и вместе с тем все больше подчиняется власти сатаны, в то время как другая сила утверждает, что отменила Бога, и все же не в состоянии уничтожить любовь людей к Христу и стремление к Нему? Которая из двух, спрашиваю я вас, остается могущественной Церковью, истинной Церковью? Может, такова самая первая и самая древняя церковь — византийская, ближайшая к Божественному источнику, к началу нашей истории? Пусть баптисты и пресвитериане объясняют, как их церковь превратилась в орудие Карфагена, в то время как греческая церковь осталась последней великой преградой на пути сект сатаны. В 1926‑м, конечно, я не вернулся в лоно церкви и сохранил широту взглядов — в этом вопросе, как и во многих других. Единственное, в чем я был твердо убежден, — в своем призвании; я стремился помочь человечеству избавиться от страданий, используя любые доступные мне средства, шла ли речь о чудесах механики или о моих артистических талантах. Миссис Корнелиус, разумеется, разгадала это мое призвание, так же как она разгадала Малкольма Квелча, увидев измученного человека, любовь которого к миру была связана, возможно, с любовью к некой женщине. К какой-то лондонской красавице, которая отвергла его или погубила? Женщины часто могут увидеть в мужчине то, что недоступно и непонятно другим мужчинам. Я очень рад, что существует женская интуиция. Да, женщины то усложняли мне жизнь, то облегчали, но неизменно украшали ее. Мне не всегда удается понять требования феминисток. Как и они, я люблю женщин. Я восхищаюсь женщинами. Я полагаю, что у женщин есть много достоинств, которых лишены мужчины, много качеств, которых у мужчин никогда не будет. Несчетное число раз женщины дарили мне утешение и вдохновение. Иногда, конечно, женщина может стать бременем или угрозой, может стать причиной небольшого напряжения — если требует слишком много внимания, больше, чем уделяет ей мужчина. И что, из-за этого меня можно назвать поработителем женщин? Чудовищем? Надеюсь, что нет. Я с детства приучен уважать и почитать женщин. И что, я из-за этого становлюсь хуже какого-нибудь похожего на статиста из «Мужа индианки»[373] журналиста-хиппи, прижимающего к себе «чиксу», которая сама похожа на настоящую индианку? И это, по-вашему, прогресс? Я видел такой прогресс в Каире.
Настало время завтрака, и столы были подняты. Мы проезжали по плоской серой земле — пейзаж, безусловно, подтверждал мнение профессора Квелча об однообразии Египта. На полях мы видели нескольких волов, иногда мелькали ослы и их седоки; немногочисленные смуглые дети и женщины склонялись над своими посевами, то и дело появлялись соломенные хижины или грязные деревни. Гораздо реже нам на глаза попадались признаки современной централизованной власти — британцы проводили политику, которую сегодня полицейские называют «сдержанной». Они уже пообещали местным полную автономию и самоуправление в пределах Содружества. Возможно, им пришлось так поступить. Война исчерпала их трудовые ресурсы. Содержание империи обходилось все дороже.
— Мы проделали путь от дипломатии канонерок к дипломатии револьверов за пару поколений. — Малкольм Квелч показал, как заполнить местную лепешку фулом[374] и проглотить. — Скоро все, что у нас останется, — это дипломатия шоколадных коробок! И все мы знаем, как далеко это тебя заведет, дорогуша!
Миссис Корнелиус поднесла пропитанную маслом питу к прекрасному рту. Она не сводила глаз с собеседника.
— В моем слутшае хорошая коробка конфет всегда срабатывала, — сказала она. Ее губы сомкнулись, несколько капель начинки стекли по розовому подбородку. Миссис Корнелиус изящным движением пальца смахнула их. — Но я полагаю, тшто вы думаете, будто я малость старомодна. — Она облизала палец.
У другого человека ответный жест получился бы учтивым, но профессор Малкольм Квелч не привык к такой непосредственности; он вздрогнул от удивления и выплеснул стакан лимонада себе на колени. Когда его белые брюки залила желтая жидкость, он медленно поднял тонкие руки к Небесам.
— Тьфу ты!
— О, надо же! — У миссис Корнелиус была наготове салфетка. — Бедняжка! Не волнуйтесь. Это не трагедия.
Малкольм Квелч не ответил ей. Не опуская рук, по-прежнему поднятых как будто в знак капитуляции, он безнадежно смотрел вниз, на свою мокрую промежность, где поблескивали и мерцали кусочки льда.
Потом, с видом человека, который получил некий недвусмысленный сигнал от недоброжелательного бога, Квелч откинулся назад с покорным вздохом, а миссис Корнелиус изящным жестом коснулась его колена.
Глава тринадцатая
Величайший город Африки, Каир пахнет кофе, мятой, сточными водами, верблюжьим навозом и свежим шафраном; жасмином, пачулями и мускусом; сиренью и розами; керосином и моторным маслом. И еще он пахнет далекой пустыней и глубоким Нилом. Он пахнет древними костями.
В переулках и на бульварах, переполненных памятниками пяти тысячелетий и десятка завоеваний, множество людей, европейцев, уроженцев Востока, африканцев и местных обитателей — и от всех этих людей пахнет одинаково: пот, розовая вода, накрахмаленная ткань, карболовое мыло, табак, ладан, макассаровое масло, чеснок. Запахи пропитывают парижские платья, костюмы с Сэвил-роу[375], свободные джеллабы или черные чадры. Поток трамваев, грузовиков и лимузинов, ослов, верблюдов, мулов и лошадей движется во всех направлениях по мостам, переброшенным через Нил в узких местах, между Старым Каиром и Гизой[376]. Этот постоянно движущийся поток людей и транспорта вливается в бесконечно запутанный лабиринт улиц, пока город не заполняется до отказа. Возле всех мечетей, церквей, синагог и алтарей толпятся мужчины, юноши и малые дети. Мешая друг другу, они пытаются продать туристам какие-то безвкусные фальшивки, чтобы путешественники могли навеки сохранить память о городе, который великий арабский поэт назвал Городом Книги, потому что здесь в течение многих столетий в относительной гармонии жили евреи, христиане и мусульмане, разделившие общий Завет.
— Каир — ключ ко всему этому миру, — объявил Малкольм Квелч. — Он не похож на остальной Египет, и тем не менее здесь проявляются все свойства страны.
Профессор сделал паузу и выглянул в окно, за которым виднелся оживленный бульвар; если бы не пальмы и фески, можно было подумать, что мы в Париже или Берлине. Каир оказался самым приличным, цивилизованным городом, который мне удалось увидеть после отъезда из Парижа. Когда мы попали в эту столицу, в самое сердце фанатичного интеллектуального ислама, все опасения и страхи рассеялись. Ваххабиты или «Вафд», неважно — эти фанатики не осмелятся явиться в Каир при свете дня.
По совету профессора Квелча мы не стали останавливаться в известном отеле «Шепардз», где располагался офис «Кука» и куда стремились все наивные туристы. Подобные отели найдутся в каждом городе; люди, создавшие им репутацию, быстро покидают эти заведения. Мы оказались в окружении деревьев и цветов на площади Эзбекия в «Континентале», куда более спокойном месте, ведь в «Шепардз», по словам профессора Квелча, было всегда, днем и ночью, полно людей, которые считали необходимым посетить пирамиды, а потом пить послеобеденный чай в ресторане или потягивать коктейли в длинном помещении бара. И с этими невоспитанными любителями достопримечательностей, которые не могли сдержать жажду исследования, приходилось постоянно сталкиваться в коридорах. «И еще нелепая псевдобогема, — педантично добавил Квелч. — И те и другие вполне типичны. Если бы они не подчеркивали свою индивидуальность, было бы проще извинить их нелепые причуды». «Континенталь», как он говорил, напоминал лучший в своем роде отель «Бродстерс», где Квелч проводил каникулы в детстве. На мгновение его лицо приобрело задумчивое выражение, словно под его мысленным взором Сахара превратилась в кентские пески и он снова сжимал в руках красное жестяное ведерко и лопатку.
Мы стали довольно близкими друзьями и жили в одной комнате в отеле, но той особой связи, которая существовала между мной и его братом, просто не возникло. Малкольму Квелчу недоставало очарования и оптимизма Мориса, его джентльменской способности почти мгновенно устанавливать непринужденные отношения практически со всеми. Мне все еще не хватало сдержанного легкого остроумия капитана, его энтузиазма по поводу литературы и искусств, его умения наслаждаться любым опытом. Возможно, я слишком быстро создавал себе кумиров в те времена. Я никогда не знал отца. Миссис Корнелиус всегда ассоциировалась в моем сознании с матерью, но капитан Квелч в результате загадочного, непостижимого процесса стал кем-то вроде отца. История (марксистский эвфемизм для описания ужасного триумфа зла в этом столетии) отняла у меня всю семью, так же как и возлюбленную. Я мужал в жутких, жесточайших условиях, и у меня осталась только жизнь, дарования и пара грузинских пистолетов — и с этим я должен был начать сотворение нового будущего. Мне очень жаль, что я не смог обосноваться, как первоначально планировал, в Париже или в Лондоне, в те полные надежд годы перед Депрессией и войной. Я мог бы создать настоящий инженерный бизнес. Мы переходили бы от мелких изобретений к крупным, а общественность все больше верила бы в мои способности. За десять лет я стал бы величайшим изобретателем-инженером со времен Брюнеля[377] или Эдисона, владельцем собственной компании с отделениями во всех западных странах, обширной империи технических ресурсов. Я неизбежно удостоился бы рыцарского титула. Великобритания смогла бы крепче держать свою империю, исполнила бы христианский долг и получила бы первый из моих великих летающих городов! Вместо этого я остался униженным изгоем в мире науки и разума; я увидел, как все мои мечты украли, обесценили, извратили. К концу войны я уже продумал своеобразную печь, которая могла использовать радиоволны, чтобы нагревать еду, готовя ее с невероятной скоростью. Я назвал это устройство «радиопечью» и с энтузиазмом рассказывал о нем в «Портобелло Стар»[378] находившимся в увольнении авиаторам, людям технически грамотным, интеллектуальным, приятным в общении. Как выяснилось, даже более чем технически грамотным — они использовали мои идеи, выдали их за собственные и создали выгодный новый бизнес! Прекрасный пример злоупотребления гениальной мыслью! Я хотел принести пользу усталым домохозяйкам. В моем идеальном будущем «радиопечь» Пятницкого украсила бы каждый дом, став величайшим примером рационализации со времен появления пылесоса. Я уже перестал надеяться на то, что найду в мире справедливость. Отец, наверное, помог бы мне избежать многих опасностей и ловушек. Да, конечно, у меня был Коля, который немного помогал, и еще капитан Квелч и, разумеется, миссис Корнелиус, но отсутствовало постоянное наставничество, никто не держался за штурвал, когда моя потрясенная душа была брошена в водоворот враждебных течений устрашающего столетия. Говорят, мне нужно гордиться, что я все-таки выжил. Я спасся от сталинской резни, от истерии нацистов, когда они начали без разбора арестовывать всех предполагаемых евреев. И именно за эти две вещи я благодарю Бога больше всего. Один только Бог даровал мне храбрость, мозги и умения, которые спасли меня от предельного унижения, от падения или, по крайней мере, от смерти. Профессор Квелч часто отмечал: «Это одна из шуток Бога. Он щедро наделяет нас разумом и чувствами, а потом не может дать нам средства, позволяющие извлечь максимальную пользу из этих даров. Не здесь ли главная проблема человеческого существования?» Его, как и меня, обманом лишили наследства. Всю его семью погубил бесчестный адвокат, игравший на бирже. А семейство, между прочим, по женской линии состояло в родстве с Маулеверерами[379].
— Целую тысячу лет люди считали нас необычными.
book-ads2