Часть 26 из 40 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я сказал ей, что, раз мы переезжаем, меняем жизнь, я тоже хочу измениться, переделать себя. Поэтому в черный суперпрочный мешок отправился мой коннектикутский врачебный костюм, брюки-чинос и льняные рубашки, туфли «доксайд» и футболки «Джон Варватос». Наполнившиеся мешки я сложил в машину и отвез в благотворительный фонд. Пусть все это носит кто-нибудь другой. В мусорный мешок отправился лосьон после бритья и особый лосьон для кожи. Все, что пахло. Все, что отождествляло старого меня, того, которого я решил оставить позади.
На следующий день я пошел в парикмахерскую и попросил короткую стрижку. Я смотрел, как парикмахер щелкает ножницами над моей головой, как клочьями падает на пол моя стодолларовая салонная прическа. С ней уходила моя идентичность. Взглянув в зеркало, я увидел не преуспевающего нью-йоркского доктора и не лидера, а человека, побитого жизнью, уязвимого, открывшегося. Оставшиеся волосы были почти седые. Морщины у глаз стали глубже, набранный вес отяжелил лицо. Я встревожился, увидев, сколько лет добавили моему лицу поражения, но это была правда, а мне сейчас требовалась правда. Было важно понять, на каком я свете.
Прежде я был излишне уверен в себе, даже самодоволен, и оттого переоценивал собственную власть над миром. Смотревший на меня сейчас мужчина не выглядел самодовольным. Он выглядел испуганным. Пятидесятилетним. Он переживал ошеломительный, мгновенный переворот.
У него истекало время.
Вот так, через семь месяцев после двух выстрелов, прозвучавших в многолюдном калифорнийском зале, моя семья стала колорадской семьей, жителями гор и любителями природы, готовыми начать все заново. На неделю переезда пришелся одиннадцатый день рождения Алекса и Вэлли. Мы с Фрэн купили им сноуборды, в надежде, что катание поможет детям ассимилироваться. Мы уже представляли сыновей горцами, загорелыми маленькими лыжниками, задевающими кончиками пальцев сыпучий белый снег на плавных разворотах склона. Колорадо виделся возвращением к невинности, здоровой и беззаботной жизни.
К детству. Мои сыновья снова станут детьми.
На следующий день после дня рождения они впервые пошли в новую школу. Если не считать первых трудностей, быстро освоились. Мне казалось, им по вкусу возвращение к норме. Домашние задания и подготовка к контрольным принесли облегчение. Им нравились изнурительные футбольные тренировки и отборочные игры на вступление в «Маленькую лигу». Они заводили друзей. Вэлли скоро влюбился в американскую мексиканку двумя классами старше себя и, как водится, всем телом страдал от безответной любви.
Фрэн устраивала целые представления из знакомства с соседями, закупок и планирования вылазок на выходные с приключениями в Скалистых горах, Санта-Фе и Альбукерке. Мы проводили время с ее родственниками: тетушками и кузенами, которые радушно принимали нас, несмотря на прилипшую к нам грязь. Де-факто так исполнялась для нас программа защиты свидетелей. С людьми мы держались по-дружески, но чуть на расстоянии. Мы налаживали общение за барбекю и вечерней игрой в карты, на собраниях родительского комитета и благотворительных продажах домашней выпечки.
На людях я не упоминал о первом браке. Обходил вопрос, откуда мы приехали, отвечая, что жили в общем и целом на Восточном побережье. Для новых друзей предназначалась ложь: семья у нас не больше, чем они видят. Поездки в АДМакс совершались в тайне, мы поднимались до рассвета и загружались в джип. Если кто-то спрашивал, лгали, что пользуемся ранней весной для знакомства с новыми местами. На самом деле мы проезжали сорок миль к югу по становящейся все пустыннее местности. Большей частью, в тишине; иногда слушали по радио классику рока. Дэниел стал нашей тайной ношей, парией, которого мы таили в сердцах.
Мы покорно подчинялись тюремной рутине, проходили металлодетекторы и многочисленные проверки, сидели в приемной, наполненной мужчинами, женщинами и детьми всех цветов кожи. Мы терпели осуждающие взгляды охранников: взгляды, намекавшие, что мы в ответе за преступления тех, кого любим. Если не в ответе, то во всяком случае осквернены ими. Эти взгляды говорили, что и нам место за решеткой. Меня они не удивляли. В Америке верят, что преступление – это личность преступника, а не просто его поступок. Такой взгляд не допускает реабилитации – только наказание. И в это наказание неизбежно входит остракизм, осуждение семьи преступника.
Мы стояли в очередях и терпели личные обыски. Мы принимали оскорбления и испепеляющие взгляды. Мы все делали, лишь бы посидеть в узкой каморке перед пятью дюймами закаленного плексигласа. Чтобы поднять кишащую микробами трубку и поговорить с родным человеком.
Как ни странно, АДМакс был добр к Дэниелу. Он набрал пятнадцать фунтов. На его щеки вернулся румянец. Он говорил нам, что много читает – в основном, классику: Толстого, Пушкина. Рассказал, что одна знакомая из Остина познакомила его с русскими романистами. Ему нравился их взгляд на мир и эмоциональность. Несмотря на все расспросы, он не рассказывал, каково сидеть двадцать три часа в сутки в камере семь на двенадцать, после того как много месяцев провел в дороге. Он никогда не жаловался на отвратительную кормежку и пренебрежительное отношение охраны. Собственно, он вовсе не жаловался. Обнаружил, по его словам, что любит одиночество. Оно-то прежде всего и влекло его в дорогу.
Он видел мир проездом, и это давало ему ощущение обособленности, сознание, что все ненадолго и сближаться с людьми можно лишь постольку-поскольку. Он говорил нам, что наслаждался долгими часами одиночества в своей желтой «хонде». Говорил, что любил бродить по улицам незнакомых городов, видеть незнакомых людей. Он говорил, что человеческое стремление к обществу – слабость. Это было сказано в редкую минуту открытости, а в ответ на просьбу объяснить он сменил тему.
Всю неделю мы были обычной семейной ячейкой, занимающейся досугом детей и приглашениями на ужин. Мы обсуждали замену дверей и работу кондиционера. Мы смотрели телепередачи в прайм-тайм и урывками читали. Мы разбирали домашний мусор, складывая в отдельные мешки годное для вторичной переработки. Мы сгребали скошенную траву в бумажные пакеты. По четвергам я вывозил все это на дорогу и оставлял вместе с мусором банки энергайзера для мусорщиков. Я повсюду заводил дружбу с рабочими – стал человеком, который обсуждает материалы с водопроводчиком и спорт с автомехаником. Я прятался за этой маской. Всю неделю моя семья была прикрыта нормальностью. Наша настоящая сущность обнаруживалась по выходным.
Мы навещали Дэнни дважды в месяц, выезжали в субботу рано утром. Вся поездка туда и обратно занимала пять часов. Мы каждый раз останавливались выпить кофе в одном и том же «Старбаксе», пользовались туалетом одной и той же заправки. И всегда возвращались домой к двум, к началу футбольной тренировки.
Я во время встреч держался безопасных тем: говорил о новом доме, о школьных делах детей. Дэнни, кажется, так было легче. Каждая встреча длилась не больше двадцати минут – время только для болтовни о пустяках. Дэнни показал нам сборник анекдотов, найденный в тюремной библиотеке. Он каждый раз испытывал на ребятах новую шутку. Большей частью они были ужасны – пошловатые анекдоты о фермерах и фермерских дочках, – но дети охотно слушали и обсуждали их в машине по дороге домой.
Наблюдая за семьей во время этих визитов, я думал: неужели теперь это – наша настоящая жизнь? И поражался способности человека со временем принять любую, самую противоестественную, ситуацию как норму.
Я наблюдал за семьей, и мне было тревожно. Я смотрел на младших сыновей. Как скажется на них этот опыт? Я искал приметы неизлечимых травм, высматривал поступки, которые могли быть симптомом хронической болезни. Рассматривая мальчиков сквозь призму жизни Дэниела, я невольно анализировал каждое брошенное сгоряча слово, каждую обиду, каждый проступок, отчаянно стараясь сейчас не упустить предвестья, которое я упустил с Дэнни.
Я часами обсуждал с Фрэн, как свести ущерб к минимуму. Я предлагал оставлять мальчиков дома. Мне казалось, что следует избавить их от тюремной обстановки.
Но Фрэн не согласилась. Она сказала, что мальчики должны видеться с братом. Сказала, им полезно понять, что каждый поступок влечет последствия и что дурные поступки наказываются. Поэтому мы ездили всей семьей, слушали радио, но почти не разговаривали.
В те вечера, когда Фрэн отпускала меня ненадолго, я уходил на поле для гольфа и два часа стучал по мячам на тренировочном участке. Меня успокаивала бессмысленность этого занятия, его механическое однообразие. Приятно было дать телу работу, не требующую ни мысли, ни настоящей сосредоточенности. Опустошив первое ведро мячей, я покупал второе. Вокруг люди в бейсболках пользовались комбинированными клюшками для ударов на большую дистанцию. Любители брали уроки у профессионалов и хихикали над двусмысленными шутками. Я расставлял ноги, разворачивался всем телом, наносил удар. Каждый отлетевший мяч был выброшенным на ветер сожалением. Я старался, чтобы клюшка поднималась сама собой, старался правильно держать левую руку, не думая о ней.
Потом я ехал в горы, находил обзорную площадку. Останавливал машину и стоял вместе с туристами, глядя в дальнюю даль. Я так и не привык к немыслимому величию гор и к поездкам по узкому серпантину, огражденному хлипкими металлическими перильцами. Поначалу такие вылазки были просто средством самосохранения, удовлетворением панической потребности в движении, но со временем я научился им радоваться. Я наслаждался, загнав машину на неровный пологий склон и мочась на землю.
По будням я стоял перед аудиторией, полной студентов-медиков. Я рассказывал о заболеваниях нервной системы и обсуждал взаимосвязи. Я одевался в рубашку с короткими рукавами и мягкие брюки в западном стиле. Обхват талии у меня с тридцати шести дюймов сошел до тридцати двух – как в студенческие годы. Стригся я коротко. Каждое утро делал сто приседаний и дюжину подтягиваний. Завел обыкновение бегать, поднимаясь до рассвета и выезжая в ближайший парк. Мне нравилось ощущать, как бьется сердце, как тяжело дышит грудь. Иной раз я возвращался домой раскрасневшимся, с исцарапанным кустами лицом.
– Мелочи, – говорил я студентам, – бывают только у мелких врачей.
Я не мог смотреть фильмы и телепередачи, где солдаты шли на верную смерть, спасая братьев, без кома в горле. Я не мог смотреть слезливые драмы, где любимые умирали от долгой изнурительной болезни. Темы прощения и верности заставляли меня выплакиваться, спрятавшись в ванной нижнего этажа. То же самое касалось фильмов, в которых герой любой ценой держит слово, или где защищают слабых, или спасают немощных. Мой сын сидел в федеральной тюрьме, ожидая казни. Мне до него не дотянуться, и надо было решать, как с этим жить.
Так что я крепко держался на ногах и испытывал себя. Я отрабатывал удары, рубя клюшкой по мячу. Я бегал сквозь голые заросли, перепрыгивал древесные корни и сучья. Я разъезжал по буро-зеленым дорогам Колорадо, мимо ферм и ранчо, мимо голштинских коров и конных пастухов. Я жарил стейки на гриле на заднем дворе и болтал с соседями. Я возил детей в аквапарк и помогал им мастерить машину из коробок. Я учил Алекса крученому удару по мячу. Я водил Вэлли в цветочный магазин покупать цветы для девушки его мечты. В магазине уговаривал его поставить на место розы и взять что-нибудь менее откровенное. Я проводил вечера с женой. Мы ели в посредственных ресторанах и смотрели блокбастеры в киноцентрах. Я возил ее на смотровые площадки, показать открытые мною небывалые виды, и мы, прислонившись к теплому капоту, любовались луной.
– Мне кажется, мы справляемся, – сказала она.
И я кивнул, потому что хотел, чтобы она так думала. Такая у меня теперь была работа – защищать семью от правды, состоявшей в том, что мне уже никогда не быть целым. Внутренняя перемена давала неожиданные побочные эффекты. В наш секс вдруг вернулся огонь. Мы отбросили установившуюся в Коннектикуте рутину: короткие предварительные ласки с поцелуями и стимуляцией эротических зон, быстро переходившие к миссионерской позиции. Теперь мы бросались друг на друга как сумасшедшие. Прежде секс был средством кончить. Теперь он стал целью. Страсть во многом – насилие, и мы с Фрэн ловили себя на том, что сцеплялись с пугающей яростью. Она царапала меня, кусала шею и плечи. Как будто наказывала сексом. Она прижимала мои плечи к постели и накатывала на меня, как океан на берег. Посреди ночи ей вдруг снова хотелось меня. Я же потерял волю к финишу. Не то чтобы я сознательно лишал себя награды. Просто часто не мог добраться до вершины. Ничего не чувствовал. В результате наши встречи затягивались допоздна. Мы доводили друг друга до изнеможения и, задыхаясь, с саднящей кожей, вытягивались на кровати.
– Невероятно! – говорила она.
И я соглашался, потому что так оно и было. Невероятно, что жизнь привела нас сюда. Невероятно, что удовольствие бывает так похоже на боль.
Я начал понимать, что имел в виду мой сын, толкуя об уровнях отчуждения. Я чувствовал себя сразу и частью чего-то, и в стороне. Не так ли чувствовал себя Дэниел, путешествуя по стране? Не был ли Картер Аллен Кэш тем безымянным, кто есть в каждом из нас? Той частью сына, которой было одиноко. Его неприкаянной половиной.
Я сходил на ежегодный врачебный осмотр. Терапевта, индуса, мне рекомендовал глава университета, доктор Патель. Врач измерил мне пульс и давление. Сестра взяла кровь. Они сняли ЭКГ и сделали рентген грудой клетки. Когда надо было, я нагнулся и, морщась от вторжения холодного пальца, дал ему прощупать простату. Потом, в кабинете, он спросил, как я себя чувствую.
– Хорошо, – ответил я.
– Ничего не болит, не ноет? Головные боли?
– Нет, – сказал я.
– А желудок? Изжога, диарея?
– Временами.
– А настроение?
– Настроение?
– Да. Виды на будущее? Как вам кажется, все в порядке?
Я смотрел на этого молодого человека, у которого вся жизнь была впереди. На столе у него стояла фотокарточка: Патель с улыбающейся женой, державшей на руках младенца. Все ли у меня нормально? Вопрос был нелеп, а главное, я знал, что ответа врачу не понять. Что он вообще понимает?
– Все хорошо, – повторил я.
Он удовлетворенно кивнул:
– Прекрасно. Анализ будет готов через несколько дней, но ЭКГ у вас хорошая, и простата в норме.
Я встал, протянул ему руку. Он поднялся, чтобы ее пожать.
– Спасибо, – сказал я.
На следующее утро я сказал Фрэн, что ухожу по делам. Сам поехал на стрельбище за городом, оставил джип в тени и сказал служащему, что хочу взять напрокат пистолет, купить мишень. Мне показали три полки с револьверами и полуавтоматами. Я выбрал 9-миллиметровый «Смит-и-Вессон», продемонстрировал, что знаю, как обращаться с оружием, вынув патрон и магазин. Мне выдали наушники и пластиковые защитные очки, отвели на рубеж. Я шел за дежурным, держа пистолет на подносе, вместе с выщелкнутой обоймой. Бумажную мишень, простой «бычий глаз», я, скатав, сунул под мышку. На рубеже дежурный поставил поднос на полку и напомнил мне, что возвращать оружие следует в таком же виде, разряженным.
На рубеже трое стреляли по мишеням. Наушники приглушали, но не заглушали звуки их выстрелов. Я развернул бумажную мишень и прикрепил ее на тросик, потом нажал кнопку рядом с полкой, и механизм унес мишень на место. Затем я открыл коробку патронов и вставил в обойму одиннадцать холодных латунных цилиндриков, входивших с металлическим щелчком. Дышалось мне ровно, руки не дрожали. Я вставил обойму и загнал патрон в ствол. Очки были поцарапаны, но это не мешало. Я сделал глубокий вдох, выдохнул, поднял оружие и прицелился.
Мальчиком я однажды стрелял с дядей. Помню, как звенела кровь и как пистолет, будто живой, прыгал в ладони. Это воспоминание в годы учебы пару раз приводило меня в тир с компанией других студентов. Когда я начал изучать медицину, притягательность стрельбы поблекла. Во время дежурств на операциях я видел, что творит пуля с тканями, видел сумятицу, воцарявшуюся в приемном покое, когда доставляли раненого со множественными огнестрельными ранениями. После такого в оружии не осталось ни романтики, ни тайны. Я тридцать лет не брал его в руки.
Пистолет был тяжелым, но с хорошим балансом. Я ощущал ладонью дерево рукояти. В воздухе пахло кордитом и ружейным порохом. Я представил, как мой сын стоял на вершине холма, стреляя по консервным банкам. Представил его на полу комнаты мотеля, смазывающим барабан купленного в лавке оружия. Я вспомнил сделанную в Ройс-холле фотографию Дэниела – с диким взглядом и пистолетом в руке, а агент стискивает ему руку.
Я взглянул на мишень вдоль ствола. Палец лежал на курке. В чем здесь разница с ударом по мячу для гольфа? С бегом по колорадской зеленой зоне? Я попытался увидеть себя со стороны: пожилой человек с военной стрижкой, колени чуть согнуты, целится в узкий коридор стрельбища. Мой сын признался в убийстве человека из очень похожего оружия. Он проводил целые дни в тирах по всей стране. Мог ли я понять его мысли, просто повторяя действия? Мог ли понять то, что понятно лишь ему?
Я – доктор Пол Аллен, сын Рода, отец Алекса и Вэлли. Так ли? Разве этот человек, целящийся в бумажную мишень, – тот же, кто ставит диагнозы и лечит больных? Что-то творилось со мной. Я растерялся. Я не понимал, что мне теперь делать. Моего сына собираются казнить. Почему же я играю в гольф и принимаю гостей? Почему я бегаю трусцой и перебираю мусор? А что еще мне делать? У меня есть долг перед женой и остальными детьми. Я должен отпустить моего мальчика. Выстрелы вокруг щелкали как метроном, отсчитывающий секунды жизни.
Я прищурился на мишень. На ней были мужчина, женщина, ребенок. Все, кого я ненавидел, все, кого любил. Я отложил пистолет на поднос и снял очки. Здесь нет ответа, только шум и насилие.
Впервые с тех пор, как повзрослел, я стал молиться.
Ночью, когда все спали, я призраком бродил по дому. Смотрел, как спят в своих кроватях сыновья. Они походили на застывшие в полуобороте ветряные мельницы. Вэлли уже забыл мексиканскую сирену Мирабель. Теперь он любил двенадцатилетнюю блондинку с налившейся грудью – подозреваю, что вместе со всеми остальными мальчиками их школы. Алекс открыл для себя американский футбол и часами отрабатывал броски на заднем дворе.
Когда-то они были пухлыми маленькими младенцами. Я по ночам менял им подгузники. Мы давали им бутылочку и читали на ночь. Одну книжку я вспоминал, глядя, как они спят: большая картонная книжка «Я люблю тебя, Вонючка». В ней мама говорит сыну, как его любит, а мальчик спрашивает: «Мама, а если бы я был большой страшной обезьяной?» Мать отвечает: «Будь ты гигантской обезьяной, я испекла бы тебе банановый пирог и сказала бы: «Я люблю тебя, большая страшная обезьяна».
«А если бы я был одноглазым чудищем, мама?»
Во время тюремных свиданий нам запрещалось прикасаться к Дэнни. В конце каждого разговора – когда его забирала охрана – он посылал нам воздушный поцелуй, и мы, ответив тем же, стоя смотрели, как он скрывается за железной дверью. Вэлли эти визиты будто не задевали, но у Алекса появились ночные страхи. Он повадился спать в одной постели с нами, как делал в три года.
– Может, тебе не стоит пока видеться с Дэнни? – предложил я ему однажды утром. – Ты мог бы остаться дома, когда мы к нему поедем. Или, может, нам всем сделать перерыв? Год был очень тяжелым. С таким даже взрослому трудно справиться. Наверное, нам всем нужен отдых.
Он подумал:
– А если его убьют?
Мое сердце пропустило удар. Он говорил о казни. Я вспомнил, как мне ребенком пришлось пережить смерть отца, и какую пустоту это оставило в сердце. Я был на его похоронах, стоял у могилы и смотрел, как родные и друзья кидают землю в могилу. Все это тогда казалось мне нереальным. Горе пришло потом – настоящее понимание смерти, ее окончательности. Стоя на кухне, я думал, что Алекс и Вэлли знают о смертном приговоре, знают, что Дэнни в тюрьме ждет смерти. Отвозя их повидать брата, не заставляю ли я детей неделю за неделей переживать похороны?
Отец мой умер внезапно. А смерть Дэниела отмечена в календаре, видна на горизонте и становится ближе с каждым днем.
От ужаса этой мысли меня затошнило.
Я положил руку на плечо Алекса – еще такое маленькое, хрупкое.
– Его не могут так сразу казнить, – сказал я. – Должны назначить дату, и еще будут апелляции. Понимаешь? Время у нас есть. Можно сделать перерыв, отдохнуть.
Он кивнул. Я обнял его, чувствуя себя как в ловушке. От его волос пахло потом и детским шампунем. В ту минуту от дикой любви у меня закружилась голова.
Вечером, когда все уснули, я сидел на заднем крыльце – беспокойный, возбужденный. Со дня ареста Дэниела прошло десять месяцев. Я сорвал с места семью, выбросил свою одежду, обрезал волосы и начал новую жизнь в новом городе, веря, что еще могу спасти его. Какой ценой? Я дрожал от холода. По правде сказать, хотя я перевернул всю свою жизнь, ничего не изменилось. Изменения были чисто косметическими. Дурак я был, когда думал иначе. Хоть и убрал с глаз все материалы по делу сына, оно все равно определяло наши жизни. От этого я чувствовал себя грязным и загнанным.
Я вышел на дорогу, и свернуть с нее было так же невозможно, как обратить вспять время и начать с начала. Теперь мне это стало ясно. Убит человек – и мой сын в тюрьме. Одна смерть неуклонно, как водоворот, увлекала нас всех к другой.
book-ads2