Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 3 из 25 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Шапито показалось огромным: высокие мачты с яркими флагами, зеленый брезент купола, прозрачный и крепкий забор вокруг циркового городка и надпись из разноцветных лампочек «ЦИРК» над главным входом, а внутри – запах опилок и зверинца. И тут же с очевидностью свершившегося факта пришло понимание: все, вот я и дома, я вернулась. Директор Барский усадил нас на лучшие места в ложе администрации, прямо напротив форганга, вокруг шумело и смеялось небольшое человеческое море, а у мамы было очень странное лицо. Через минуту в проходы встали контролеры, на свою площадку поднялся оркестр, включились разноцветные прожекторы и световые пушки, все мигом стихло, а потом грянул марш, из-за тяжелого бордового занавеса появился затянутый во фрак, торжественный и величественный, как принц крови, шпрехшталмейстер[6], ловкие парни в униформе распахнули занавес – и в манеж пошел парад-алле[7]. Короче: за те семь недель, что коллектив работал в нашем городе, я пропустила всего одну субботу и одно воскресенье – при приземлении повредила ногу. Все остальные выходные и понедельники я проводила в цирке: заваривала одинокому и хромому Юрию Евгеньевичу крепчайший черный чай и бегала за свежей прессой в киоск, помогала кассирше Тане штамповать билеты, складывала программки вместе с билетерами, милыми пожилыми дамами, бывшими артистками, у которых теперь по всему Союзу работали в манеже дети и внуки, и слушала их рассказы о старом цирке. Больше всех мне нравилась Фира Моисеевна, в прошлом известная акробатка и наездница – элегантная, тоненькая, с прямыми хрупкими плечами и копной белоснежных кудрей, которые она собирала в высокую прическу, скалывая разноцветными деревянными палочками-канзаши. В этом маленьком теле жил необыкновенный голос – сильный, низкий, хриплый, глубокий. Он меня очаровывал. К тому же пожилая артистка и моя мама были знакомы много лет и относились друг к другу с нежностью. Однажды Фира Моисеевна приболела, и я после уроков понесла ей домашний куриный супчик с клецками. Был понедельник, выходной день. Цирковые отдыхали, но на манеже все равно кто-то репетировал, с площадки оркестра доносились негромкие аккорды – это пианист наигрывал блюз, – а Фира Моисеевна с книгой и неизменной «Примой» в длинном мундштуке сидела в шезлонге у своего вагончика, который стоял в тени старой ивы. – Деточка, здравствуй. О, ко́рма старушке принесла? Весьма кстати, мне не доковылять до магазина, нога припомнила все переломы и бессовестно отказывается сгибаться… Чего бы бабуле не сидеть дома, в комфорте, рядом с врачами и массажистами, не наслаждаться спокойной старостью? – наверное, думаешь ты. Только мы, цирковые, не умеем стареть вдали от манежа, быстро начинаем скучать и помираем. Того, что сейчас лежит на сберкнижке, и моей пенсии народной артистки СССР вполне хватит на безбедную жизнь. Любая нормальная старуха в промежутках между поездками в санатории и вояжами на курорты разводила бы орхидеи на подоконнике и клубнику редких сортов на даче или кости грела бы в уютном домике у моря, а я вот не могу. Хорошо мне дышится только в цирке. Вот когда совсем ноги таскать не буду, тогда, может, и подумаю о даче и море, – Фира Моисеевна смеется и отдает должное клецкам. Мы провели вместе несколько неторопливых часов, и я тогда впервые услышала рассказы о великом эквилибристе Льве Осинском, работавшем сложнейший номер на выдвижных стойках-тростях, да так, что публика ни разу не догадалась о том, что у артиста только одна рука (вторую он потерял на фронте), о грустном клоуне Леониде Енгибарове, умевшем творить чудеса, о таинственном «Человеке-невидимке», гениальном инженере, иллюзионисте Отаре Ратиани, о канатоходцах из дагестанского селения Цовкра, заставляющих публику в цирках всего мира реветь от восторга… Когда начало темнеть, я засобиралась домой. И тут Фира Моисеевна вдруг сказала: – Я за тобой наблюдаю, деточка. Отчаянная и пока безответная любовь к цирку написана на твоей хорошенькой мордашке крупными буквами. Ты веришь в волшебство? Если отбросить навязанное тебе комсомольское коллективное сознание и прочую ерунду, – веришь? Веришь, вижу. Значит, я не ошиблась. Так вот, в цирке волшебство таится везде. Полвека назад, когда мне было чуть больше, чем тебе сейчас, моя наставница рассказала старую цирковую байку: если в зрительном зале против каждого выхода, то есть по сторонам света, закопать под ковром в опилках манежа четыре маленьких зеркальца и искренне, от всего сердца, попросить о заветном, то Дух цирка исполнит твое желание. Но всегда только одно. Когда-то в моей жизни это сработало. Попробуй и ты. Конечно, я поверила ей сразу. Достала из коробочки-копилки рубль и на следующий же день купила четыре маленьких круглых зеркальца. А в субботу, попросив мальчика Женю, который встречал меня после каждого представления, – хоть и не очень понимал, что за магнит притягивает меня к шапито, сведя к нулю все наши вечерние прогулки и походы в кино, – прийти попозже, под каким-то, очень убедительным, как мне казалось, предлогом просидела в вагончике у Фиры Моисеевны почти до одиннадцати вечера, выжидая. А прощаясь, услышала: – Иди. Там уже давно все разошлись. Только будь искренней и правильно формулируй, девочка. Другого шанса не будет. В шапито было пусто, тепло, сумрачно, горел дежурный фонарь на мачте, а из-за форганга слышались взрывы хохота – артисты сидели в курилке. Эх, с какой скоростью я перепрыгнула барьер, вцепилась обеими руками в тяжеленный красный ковер, приподняла и отогнула его край и моментально закопала в опилки, смешанные с песком, первое зеркальце – на все ушло не более пятнадцати секунд… Сверилась с компасом (все должно было быть точно, чтоб колдунство хорошо получилось), нашла вторую точку – она и вправду была ровно напротив выхода из шатра, третью, четвертую… Роя, как фокстерьер, почуявший крысу, я управилась быстро. Села на барьер, чтоб отдышаться, посмотрела вверх, туда, где четыре мачты терялись в сумраке, и выдохнула: «Хочу работать в цирке. Пожалуйста-пожалуйста, хоть недолго и хоть кем!» И тут – я и сейчас уверена, что это было! – откуда-то сверху послышался тихий одобрительный смешок. Повторяю: зал был абсолютно пуст, я все проверила. К Фире Моисеевне я влетела с выпученными от восторга глазами (никакого страха, один чистый восторг – такая реакция на все непонятно-таинственное у меня и сейчас), вопя громким шепотом: «Я что-то слышала, там кто-то был, точно был!» Она абсолютно не удивилась, спокойно подняла глаза от вязания: «Конечно, был. И услышал тебя». Прошло несколько дней. Директор Барский где-то добыл колоссального гуся, «кил на восемь», привез его к нам на заднем сиденье такси, как дорогого гостя (в руках тяжело было тащить), и попросил маму запечь с гречкой и шкварками. Назавтра с Юрием Евгеньевичем пришли еще двое цирковых: коверный[8] дядя Коля и близкий друг Барского шпрехшталмейстер Давид Вахтангович, оба тоже давние знакомцы мамы. Я несла из кухни перемену посуды, когда размякший от лобио («Вай, Дина, и моя мама не приготовила бы вкуснее, да не болят руки твои, даико[9]!») и коньяка Давид Вахтангович вдруг громко сказал: – А что, Юра? Я девочку взял бы. Наша она, цирковая, я наблюдал за ней, глаза ее видел… Тяжеловата кость для акробатики, для «воздуха» вообще никак, но жонглирование, эквилибр, эксцентрика – легко. И голос хороший, могла бы дневные представления вести, там дети приходят, много детей, а они лучше воспринимают красивую девочку, чем седого грузина. Чего ты молчишь, Юра? Ты ж мне сам вчера говорил?.. Ноги мои приросли к полу, сердчишко полетело к горлу, а Юрий Евгеньевич виновато взглянул на мою маму – и не промолчал. Прямо там, за столом, во весь голос, он взял на себя ответственность за мою несовершеннолетнюю жизнь, а остальные мужчины согласились с ним эту ответственность разделить. Мама, избегая моего умоляющего взгляда, обещала подумать. Выпускные экзамены я сдавала как будто во сне, отшучиваясь на вопросы учителей и друзей о планах на поступление и тому подобном. Какие поступления? Цирк же, цирк! Меня ждал цирк. Мама молчала на эту тему долго, опять курила больше обычного и допоздна засиживалась с книжкой на кухне, а я, доверившись судьбе и, вроде бы, благорасположению Духа цирка, тихонечко ждала приговора, не выдавая ужасного своего волнения, но похудев от ожидания на восемь килограммов. И была очень, очень хорошей девочкой, конечно. А за неделю до окончания гастролей передвижки № 13 в нашем городе мама зашла в мою комнату. В руках она держала нежный комок розового пуха – тот самый драгоценный жилет-болеро, который добрый Бука когда-то набросил мне на плечи, чтоб разбудить память о цирке: – Поезжай, доня. Поезжай с ними. Я не хочу, чтоб ты всю оставшуюся жизнь была несчастна от мысли, что так и не попыталась, и, не дай бог, обвинила бы потом в этом меня. Вот, возьми его. Сейчас таких уже не делают, он подойдет к любому манежному платью. И ничего не бойся. Как выяснилось вскоре, директор Барский купил для меня билет на поезд сразу после вечера с гусем, не дожидаясь решения мамы. Все-таки он неплохо знал женщину, которую любил всю жизнь. И мы с жилетом поехали. 5. За форгангом. Начало репетиций Вот как хотите, но в то время жизнь была совершенно другого вкуса, цвета и имела иные свойства. Мыслимое ли это дело сегодня – отпустить шестнадцатилетнюю, домашнюю и бесконечно наивную книжную девочку, воспитанную в любви и доверии и не ждущую от людей ничего, кроме добра, неизвестно куда со взрослыми мужчинами? Ну и что, что это друзья молодости? Я вас умоляю! Сейчас каждый Вася знает, что педофилы и прочие извращенцы владеют мимикрией так, что любой хамелеон сдохнет от зависти. Маскируются, падлюки, под массажистов, учителей физкультуры, отчимов – у читательниц и наиболее экзальтированных читателей газеток и журнальчиков, не говоря уже о зрителях ТВ, завивки круглосуточно дыбом стоят от ужаса, мозги вскипают от праведного гнева, а рука нашаривает булыжник покрупнее. Про соцсети я уже молчу, там вообще каждый первый – лучший юрист, учитель, психолог, врач и политик. К счастью, моя юность пришлась на другую эпоху. Мама всегда верила людям, и я не помню случая, чтоб она обманулась в своем доверии. А уж если пообещали цирковые, то их простое слово стократ сильнее любых обетов и самых страшных клятв. Так что первые мои месяцы в цирке прошли под неусыпным наблюдением трех строгих интернациональных «нянек»: грузина-шпрехшталмейстера, еврея-директора и одессита-клоуна (дядя Коля всегда говорил, что одессит – это такая особая нация). К ним примкнула и жена дяди Коли, добрейшая тетя Шурочка. Руководила коллективом опекунов Фира Моисеевна, шепнувшая мне на вокзале: «Я знала, что все получится!» Нас теперь, кроме симпатии, связывала и общая тайна. До первого своего гастрольного города я ехала с ней в купе, а потом жила в ее вагончике – они все были поперек разделены толстой деревянной перегородкой на две секции. А когда опекающие лица убедились в том, что я не заработаю гастрит, потому что умею готовить, не испорчу дыхалку и «ливер», потому что не курю и не пью, не буду совращена каким-нибудь роковым цирковым красавцем, потому что все, включая двенадцатилетнего сына циркового электрика, воспринимают меня как младшую сестренку – вот тогда мне выделили отсек в отдельном вагончике с реквизитом, пусть маленький уголок, девять метров всего, но только мой. Взрослые признали мою самостоятельность, право на личное пространство и надежность. Но это случилось позже, а пока… Утро. Я сплю на роскошной походной кровати производства братской Польши, купленной за собственные деньги, призовые и премиальные, которые давали за хорошие места на соревнованиях по парашютному спорту. Раздается деликатный стук в дверь вагончика: – Швило[10], просыпайся! Скоро девять, чеми гого[11], завтракать пошли! – это Давид Вахтангович, добровольно принявший на себя обязанности «утренней няньки», пришел ровно за пять минут до звонка будильника. И это значит, что через пятнадцать минут (водные процедуры в летнем душе и впрыгивание в одежку) за столом в вагончике директора ждут своих порций два почтенных вдовца: Юрий Евгеньевич и Давид Вахтангович, полюбившие в моем исполнении гренки-«харитошки» из белого батона за одиннадцать копеек, каждый кусочек – с яичным желтком внутри. Их я жарила на древней чугунной сковороде, тяжеленной, как блин от штанги, принадлежавшей когда-то почтенной матушке Юрия Евгеньевича и ездившей с ним по городам и весям почти полвека. Мужчины едят, я пью только некрепкий кофе с молоком без сахара и бегу на конюшню. Там помогаю конюхам накормить лошадей, готовлю ребятам бутерброды с сыром и колбаской, завариваю чай по маминому рецепту, мою посуду – получаю целый рубль, прекрасный приработок к зарплате. До обеда я на манеже, вожусь на свободном кусочке ковра: растяжка, силовые упражнения, неуклюжие попытки правильно встать в стойку на руках, сальто и рондады[12], которые мое тело на удивление легко вспомнило. Потом пару часов привычно помогаю кассиру Тане штамповать билеты на вечернее представление, складываю яркие буклетики-программки с Фирой Моисеевной, обедаю или с моими стариками (мне идет семнадцатый год, им обоим – за пятьдесят), или на конюшне с конюхами – и уже пора готовиться к представлению, которое мы ведем вместе с Давидом Вахтанговичем. Мои длинные волосы собраны в высокий хвост, я уже почти умею накладывать грим – тот самый, вариант «вырвиглаз», мечта четырехлетней девочки, весьма гипертрофированный: длиннющие накладные ресницы, блестки на веках, броские тени, румяна, темно-розовая помада. Дело в том, что яркий свет манежа начисто съедает краски и обычной повседневной косметики под цирковыми софитами просто не видно, лицо с ней выглядит, как светлое пятно без глаз и губ. Переодеваюсь в одно из прекрасных манежных платьев, которые прямо в своем вагончике пошила на уникальном «Зингере» конца сороковых годов мой хрупкий ангел-хранитель, моя Фира Моисеевна. Платья однотонные, очень нежные и изысканные, почти бальные, туфли, высокий каблук – я должна соответствовать затянутому в строгий фрак шпреху, оттеняя его благородные седины своей юностью. Иногда надеваю предмет всеобщей зависти цирковых девушек – мамину «болерошку» из пуха фламинго. Потом два с половиной часа на манеже и полчаса отдыха в антракте, в течение всего представления мы с Давидом Вахтанговичем не покидаем наших мест по обе стороны форганга. Но уходим за занавес, пока работают хищники; в это время около клетки, окружающей манеж и коридор, по которому выбегают звери, остаются только служащие номера и специальные люди с брандспойтом и пистолетом. В половине десятого заканчивается вечернее представление. За час-полтора чистится тяжеленный круглый манежный ковер, закрепляется на отведенных местах реквизит (завтра днем репетиции, его обязательно проверят перед использованием), уборщицы приводят в порядок зал и пространство под амфитеатром из разноцветных скамеек. Потом билетеры протирают эти скамейки влажными тряпками: засохший шоколад, мороженое и жевательную резинку утром отчистить будет трудно. Осветители зачехляют световые пушки и выключают прожектора, оркестранты уносят инструменты. Шапито засыпает. И вот поздний вечер. Костер на заднем дворе за конюшней, гитара, бесконечные байки и легенды, немножко вина, непременный чай с травами и фруктами – здесь почти у каждого свой собственный, особый рецепт заварки и добавок к ней. А завтра будет новый день и новые зрители, новая порция ни с чем не сравнимой мощной энергии зала – энергии радости, удивления и восхищения. Потом, уже во взрослой своей жизни, я так и не смогла понять и всегда старалась не просто не приближать к себе, а обходить десятой дорогой людей, агрессивно не любящих цирк и декларирующих это. Многоуважаемый Владимир Семенович с его «…я не люблю манежей и арены, на них мильен меняют по рублю» не в счет. У гениев отдельное право и свои резоны, да и лукавил поэт, были у него закадычные друзья среди цирковых, и как-то он ездил с одним коллективом почти две недели, ночуя на сене в конюшне, – мне рассказывали очевидцы. Эти ненавистники цирка для меня как ксеноморфы, чужие во всем. Не надо горячей любви, пусть просто попытаются понять. А для этого дать себе труд хотя бы всмотреться. Цирк же – потребляют. Под пиво, сахарную вату, попкорн. Сейчас потребляют, утыкаясь лицами в гаджеты прямо во время представления, и плевать на людей, творящих на манеже невообразимое. А потом выходят из цирка, добираются до соцсетей и начинаются завывания: «Ах, бедные тигры! Ах, забитые львы! Ах, тупые клоуны! Ах, несчастные собачки! Ах, что тут смотреть? Гимнасты? Акробаты? Да ладно. Они все со страховкой работают, чего тут сложного-то?!» – etc. Люди, нигде нет более чистого воздуха, чем в цирке! Я сейчас не имею в виду тигрятник или слоновник – там-то воняет знатно, специфический звериный дух запросто может сбить непривычного бедолагу с ног. Я говорю о самой атмосфере мира цирка. За целую жизнь, незаметно промелькнувшую после описываемых событий, я не видела больше ни одного места, где тебе отдадут безо всякого сожаления последний червонец и последние три яйца. Где будут в свое личное время «за так» держать лонжу[13] на многочасовых твоих репетициях и на всех представлениях (если у тебя нет денег, чтоб хоть рубль-другой доплачивать разовые[14] ассистентам или униформе[15], а на лонже должны стоять два человека, потому что один вес твоего тела при рывке в трюке просто не удержит). Где десятки малознакомых и совсем незнакомых людей выстроятся в очередь, дабы сдать для тебя кровь в Склифе (если повезет, и ты не до смерти разобьешься именно в столице). Где весь коллектив, включая уборщиц, конюхов и костюмеров, толпится за форгангом на премьере номера или при введении новой «корючки» (ведущего трюка), где так искренне радуются чужому успеху, настолько действенно сочувствуют и бросаются помогать в беде, не задумываясь и не рассуждая. Тут, правда, ремарочка: если беда – настоящая. Разводы-измены-потери всяческих материальных благ не воспринимаются цирковыми, многие из которых ежедневно рискуют своими жизнями, как горе, и могут вызвать лишь сочувственное: «Пойдем, тяпнем соточку-другую, расскажешь, может, и полегчает? А не расскажешь, так и хрен бы с ним, все равно пойдем, не надо сейчас тебе одному быть». И слухи о якобы душевной глухоте цирковых, пропитанных спиртным и адреналином, примитивных, необразованных, ценящих лишь мускульную силу и красоту тела, – очень, очень обидная ложь. Люди моего цирка были другими. Совсем другими. Только тут могли бухать весело и страшно, до беспамятства, до утреннего тремора, в единственный выходной, понедельник, но чаще – в момент переезда из города в город. Пить, а потом лезть на пятнадцатиметровую высоту, чтоб подвесить аппаратуру, без всякой страховки и даже без мысли о нелепости, глупости подобного действия, просто на доведенной до автоматизма памяти мышц. Или репетировать на канате, трапеции, ремнях – аппаратах, находящихся не на манеже, а в воздухе, репетировать по нескольку часов, выгоняя похмелье и вымывая токсины с потом, чтоб вечером блестяще отработать свой номер на публике. Только тут сильные, красивые люди, как молодые, так и зрелые, неизменно вступали в священный для них круг манежа исключительно с правой ноги: цирковые считают, что левая нога – «неверная», номер пойдет не так, можно не просто облажаться, но и покалечить себя или партнера. Только тут парни могли легко подраться в курилке из-за пустяка вроде «одного места из Блаженного Августина», а через десять минут смеяться и тщательно замазывать друг другу гримом фингалы и подклеивать рассеченные брови – вечером же на манеж, надо быть в форме. И только тут случайному или просто безразличному человеку могло запросто прилететь в репу, если он нарушил один из неписаных законов: его предупредили, а он все равно сел на барьер спиной к кормильцу-манежу или вдруг вздумал в зрительном зале грызть семечки, да еще и сплюнул шелуху на пол. Люди цирка суеверны и чтят обычаи, сложившиеся за века. Можно, конечно, скептически ухмыльнуться, но прямо в следующем гастрольном городе у нас случилось вот что: город был большой, областной, три недели в цирке «битковый аншлаг» (то есть в зале нет ни одного свободного места), все довольны сборами, директор Барский обещает труппе премию. Только, как говорится, беда пришла, откуда не ждали. У Юрия Евгеньевича было заведено так: ежедневно за пару часов до начала представления билетеры мыли скамейки в зрительном зале теплой водой с мылом. Все четыре сектора: красный, желтый, зеленый и синий. У моей Фиры Моисеевны был самый маркий желтый сектор, и я, конечно, помогала ей оттирать мороженое, шоколад и следы каких-то неопознанных, но липких субстанций от ярких деревянных перекладин скамеек. А вот горы мусора и сотни пустых бутылок из-под пива и лимонада, которые после представления всегда обнаруживались под деревянным настилом амфитеатра зрительного зала (там под скамейками были двадцатисантиметровые щели между досками, зал собирался, как конструктор, из отдельных секций-секторов, и зрители преспокойненько бросали в эти щели фантики, объедки и бутылки), выносили уборщицы, но никогда не жаловались на тяготы этой грязной работы. Еще бы: после трех воскресных представлений, например, наши дамочки с вениками имели приработок со сданной посуды аж по пятнадцать, а то и по двадцать рублей на одно убирающее лицо. Это, между прочим, четвертая часть месячной зарплаты билетера. Среди теток, местных жительниц, которых в каждом городе брали на работу на время гастролей, была некая Клава, весьма колоритная бабенка. Высоченной, грудастой и разбитной матерщиннице Клаве цирк как искусство был до глубокой фени – я ни разу не видела, чтоб она смотрела представление. Зато бойкая тетка собирала больше всех бутылок, иногда устраивая громогласные разборки с коллегами по клининговому цеху из-за закатившейся под скамейки соседнего сектора одной единицы ценной двенадцатикопеечной тары, которую Клава почему-то считала своей. Вообще, своей она считала всю тару. И каждую субботу победно вкатывала на задний двор циркового городка огромную самодельную тачку, на которую после представлений складывала мешки с бутылками. Каждый мешок украшала кривая надпись масляной краской: «Клавдия Ж.». А еще Клавдия Ж. с неприкрытой алчностью поглядывала на статных холостых конюхов и мастеровитых разведенных рабочих, обслуживающих шапито, – Клава никак не могла выйти замуж. Но очень хотела. И все таскала из дома здоровенные корзины пышных пирожков с картошкой и мясом, пакеты с солеными бочковыми огурчиками и помидорчиками, литровые тонкогорлые бутыли с мутным первачом, изо всех сил демонстрируя хозяйственность и полную лояльность к восьмидесятиградусному «натурпродукту» потенциальным претендентам на свои уже начинавшие увядать прелести. Последний вагон с грохотом катился мимо, как говорила Фира Моисеевна, и Клавке следовало хорошенечко наддать, чтоб успеть в него впрыгнуть. Может, кто из неприкаянных цирковых бродяг и потерял бы бдительность, прельщенный пирожками, качественной самогонкой и широко рекламируемой «большой хатой с садом», но тут опять вмешались высшие силы. Тем вечером мы с Фирой Моисеевной быстро закончили уборку, я уже понесла ведра с грязной водой на задний двор, когда услышала: – Клава, что ж ты делаешь? Я же тебя предупреждала, я просила тебя, Клава! Оборачиваюсь. Маленькая и хрупкая Фира Моисеевна стоит перед Клавой, как Давид перед Голиафом – буквально запрокинув голову, а у Клавиного подножья пол обильно заплеван шелухой от «семачек», до которых тетка была большая охотница. Эта бестолковая кукушка лопала семечки в зрительном зале! Я поставила ведра, схватила совок и моментально собрала шелуху, непочтительно отпихнув Клаву, но Фира Моисеевна обреченно махнула рукой: – Поздно, деточка, хана сборам. Устроила ты нам, Клава, полную «ж»… На следующий день кассирша Таня в панике прибежала к Юрию Евгеньевичу: билетов на вечернее представление продано лишь чуть больше половины. Не очень улучшилась ситуация и непосредственно перед началом, хотя именно в это время обычно раскупается солидная часть билетов. Увы, на момент нашего с Давидом Вахтанговичем появления на манеже в зале непривычно пустовала примерно треть мест. Так же было и в следующие несколько дней. Барский, отправлявший в Киев и Москву еженедельные финансовые отчеты по выполнению плана, ходил чернее тучи. Лишь немного утешало всех скорое окончание гастролей в этом городе. А непосредственно перед закрытием директор улетел на сутки в Москву и вернулся довольным: подключив все старые дружбы и нажав нужные рычаги, грозно потрясая отчетными документами, он выбил в Главке несколько «топовых», как сказали бы сейчас, номеров для усиления программы: – У меня как раз четыре новых вагончика пустуют, а хорошее лишним не бывает. Давид, я отличных ребят выпросил в Дирекции, очень сильные номера, – хвастался он шпрехшталмейстеру за вечерним чаем. Клавка-преступница, по причине собственной тупости промумукавшая возможную сбычу своей заветной матримониальной мечты, дура и нарушительница табу, почему-то больше так и не появилась на работе. Даже за расчетом не пришла и тачку свою с полными мешками оставила за конюшней. Догадываюсь, что ей кто-то прямо в тот вечер доходчиво все объяснил. А бутылки мы раздали другим уборщицам, правильным, уважающим цирковые традиции. Хотя, если честно, то я должна быть благодарна этой недалекой и алчной тетке. Если бы не упали сборы, директор не полетел бы выбивать номера и моя жизнь на ближайшие годы опять сложилась бы совершенно иначе. А так через несколько дней, уже когда мы были в другом городе, в коллектив стали приезжать артисты, благодаря им и без того неплохая программа шапито № 13 внезапно расцвела новыми красками, а моя цирковая судьба вдруг определилась сама собой. 6. Люди цирка: Ковбой и Чингачгук В цирке это приспособление называется люстрой. Такая здоровенная штуковина из толстых труб, железный тор, который подвешивается под купол шапито самым первым, как только установят четыре несущие мачты и натянут основные тросы. Именно к этой штуке крепится весь «аппарат» – те самые рамки, канаты, мостики, лопинги, полотна, ремни, трапеции и кольца, на которых работают артисты в воздухе. На ней же держатся и блоки для лонж, и сами лонжи – страховочные тросы, которые гимнасты, акробаты, «проволочники», все, кто работает не в манеже, а на высоте, обязаны использовать во время репетиций и работы. Лонжи пристегиваются карабином к кольцу, которое вместе с тонким металлическим тросиком намертво вшито в кожаный ремень, скрытый у артиста под костюмом. Больше всего этот ремень напоминает гигантский собачий ошейник: принцип совершенно тот же, только пряжка и фиксирующий стержень сделаны из прочнейших материалов, а сам ремень – из нескольких слоев мягкой кожи, обработанной особым образом. Это, собственно, и вся страховка. Сетку внизу ставят только на номерах «летающих» гимнастов – тех, что работают в отрыве от снаряда. Понятно, что от надежности крепления как аппарата, так и лонжи зависит все. Ну, то есть в первую очередь жизнь артиста зависит, а уже потом – кому отправляться «по диким степям Забайкалья» и там сидеть. Поэтому цирковые всегда подвеску и настройку «аппарата» делают сами, как парашютисты сами укладывают свои купола. Множество раз я слышала от старших: делиться нужно и должно всем, что есть – водой, магнезией, полотенцем, халатом, гримом, обогревателем, куревом и выпивкой, лекарствами, деньгами, но твоего реквизита не должны касаться чужие руки. В то утро я, как и всегда впрочем, околачивалась на конюшне: слушала дружелюбную перепалку конюхов с медвежатниками, разносила овес и сено, гладила по бархатным ноздрям Мальчика, молодого вороного жеребца, которого готовили для номера наездников, а он все пытался дотянуться до моих волос и смешно делал губами так: тррргхррррр. Конюшня в передвижке – всего лишь большой брезентовый прямоугольный шатер, соединенный с основным куполом шапито, и там слышен каждый громкий звук, доносящийся… да откуда бы ни доносился – слышно. – Ты что, парень, твоюматьпростиконешно, совсем охренел?? Где лонжа, блин, лонжа где?? – надсаживаясь, орал Давид Вахтангович, орал громко и с явным грузинским акцентом – очень волновался, значит. Явление это было настолько нетипичным (за прошедшее время я ни разу не слышала, чтоб всегда спокойный шпрехшталмейстер, ведущий свой род от древних и благородных грузинских князей, повысил на кого-то голос), что меня на волне этого ора просто вынесло в манеж. Я увидела причину и чуть сама не заорала: под куполом, держась одной рукой за люстру, висит, просто висит без всякой страховки, парень в модных светлых джинсах и в маечке дикого канареечного цвета. Спокойно так висит себе, будто отдыхает. А другой рукой парень неспешно производит какие-то манипуляции с аппаратом. Лонжи нет. До опилок – четырнадцать метров. Рядом легкомысленно болтается веревочная лестница наших воздушных гимнастов, которой безбашенный смельчак воспользовался, чтоб взобраться на верхотуру. Внизу беснуется Вахтангович, а на барьере сидит еще один новенький – невысокий симпатичный парень с лукавыми глазами. Сидит и улыбается. Потеряв дар речи, я замахала руками и замычала, тыча пальцем в самоубийцу, на что сидящий на барьере небрежно обронил: – Ой, дите, та успокойся ты уже, не психуй. Обычное это дело. Сашка всегда так. Все наши привыкли, не спорим и не шугаемся. Чокнутый слегка он, ваще страха не знает – аномалия такая в башке, понимаешь? Вот такое общее горе, адреналиновый наркоман, нужно ему по краешку бегать, а то ни жрать, ни спать не может, аж больной весь делается. Но обаятельный – жуть, сама увидишь. И счастливчик, зараза, все ему с рук сходит, слава богу и тьфу тридцать три раза. Тем временем обаятельный счастливчик Сашка докрутил то, что крутил, сунул инструмент в задний карман штанов и съехал вниз по канату. Когда при установке циркового шатра краны поднимают люстру под купол, к ней, пока она разложена на месте будущего манежа, прикрепляют несколько канатов, почти таких, как в школах используют на уроках физкультуры, только длиннее в разы, как раз для эффектного спуска гимнастов из-под купола. Закончил артист номер под куполом, взялся двумя руками за канат (там надет специальный «рукав» в виде брезентового цилиндра, чтоб кожу на ладонях не сжечь во время скольжения), и – вуаля! – эффектно съехал в манеж. Именно таким образом и прилетел гипотетический самоубийца прямо в нетерпеливые объятия Давида Вахтанговича, который уже устал орать и теперь просто хватался за сердце. Так в мою жизнь вошли и остались в ней надолго бесстрашный джедай Сашка Якубов и веселый хитрец Витька Ковбой. Якубов был очень похож на мечту всех женщин Советского Союза серба Гойко Митича, прославившегося исполнением ролей индейских вождей – Чингачгука, Ульзаны и Текумсе. Только волосы у Сашки были светлые, а глаза – карие, веселые и лучистые. В комплекте шли могучий торс атлета, руки с железными мышцами, беззаботность, мягкая улыбка и легкий нрав. Мастер спорта международного класса по акробатике, Якубов пришел в цирк поздно, в двадцать четыре года, и без «корочки» циркового училища, но сразу стал своим – народ манежа мигом разглядел в парне талантливого профи. Кличка у него была, конечно же, Чингачгук. Ах, как изящно Чингачгук сидел на малюсенькой площадке, закрепленной на вершине перша, и как роскошно потом выходил там же, на девятиметровой высоте, в стойку на руках – плавно, как будто перетекая. А вторым верхним гимнастом в этом номере был Витька Ковбой. Ковбой судьбы моей. Давид Вахтангович, оторавшись и наматерившись всласть, махнул коньячку, крохотную фляжечку которого всегда носил в кармане домашней куртки, и уволок Якубова на суд и расправу в кабинет директора, а я приступила к ежедневной разминке на пустом (о чудо! Обычно как минимум пять человек репетировали) манеже. Когда дошла очередь до стойки на руках и я в третий раз позорно шлепнулась афедроном о ковер, за спиной зафыркали и ехидно сказали:
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!