Часть 4 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Что так? Как так? — Король преступного мира, казалось, стушевался. Смотрел на гостя, не скрывая удивления.
— Преступный мир, мир бандитов и воров — это ваша губерния, а вы — ее губернатор. Этой губернией управляете только вы. Ваши подданные — люди чести! Ни один карманник не ограбит беременной женщины, ни один бандит не нападет на ребенка, ни один урка не побьет старой или сумасшедшего. Такие принципы вашей губернии, не так ли?
— Ну, так. — С лица Кичалеса не исчезало удивление.
— А этот сукин сын, — Попельский хлопнул ладонью по газете, — убийца трехлетнего ребенка, нарушил все принципы вашего мира. Неужели вы допустите, чтобы в вашей губернии действовал такой выродок, разве вам безразлично? Ведь у вас есть собственная полиция, собственный министр внутренних дел, которому известно любое гнездо, где может спрятаться эта тварь! Вы можете задействовать для поисков своих людей?
Кичалес раздумывал, не является ли вопрос Попельского проявлением недопустимой дерзости. Лыссый припер его к стенке и приказывает что-то делать! И как смеет этот трус, который еще сегодня хотел подать в отставку, заставлять его, Кичалеса, открыть свои планы, более того, требовать с ним сотрудничать?! Он задумчиво открыл портсигар Попельского и вытащил оттуда сигарету. Закурил и взглянул на лысую комиссарову голову, которая едва виднелась в тусклом свете керосиновой лампы, горевшей на крыльце. Этот ґліна[14] слишком хитрый, думал Кичалес, затягиваясь ароматным дымом «Египетских», чтобы вот так, запросто прийти сюда и чего-то требовать. Он хочет что-то мне предложить взамен.
— Вы говорите, говорите дальше, пан кумисар, я слушаю, слушаю, — произнес он, откинувшись на качели.
— Я хочу объединить наши силы и найти убийцу Гени Питки.
— Вы говорите, говорите! Это очень гецне![15] Но зачем это все? Или я суд? Или я полиция? Какой мне с того интерес?
— Если вы благодаря своим информаторам найдете настоящего преступника и отдадите мне его живого, я на год забуду о существовании вашей губернии. Любой урка, что скажет мне «я от Кичалеса», будет иметь возможность спать спокойно, я его немедленно отпущу. Разве кто-то из них совершит нечто похожее на убийство на Жолкевской. Тогда я его убью. — Попельский потушил сигарету. — Это мое предложение. На год забыть про вас и ваши дела. А взамен получить убийцу ребенка. Живого!
— А что будет, — король преступного мира снова усмехнулся, — если ни я, а вы его сцапаете? Я потрачу время, заплачу людям, мои ребята бросятся за работу, а тут что? Вы его сцапаете, а не я! И я ничего с того ни имею!
— Да, — плетеное кресло затрещало под Попельским, — тогда вы ничего с этого не получите. Наша сделка очень проста и не предусматривает никаких дополнений, она однозначна, как понятия чести и позора. Или вы его поймаете, и имеете год покоя, или вы его не поймаете, и мы дальше будем противниками. Но противниками честными, как всегда, как до сих пор, и так будет до конца! Что вы на это скажете?
Кичалес встал и начал прохаживаться по веранде. Его подкованные ботинки стучали по доскам. Попельский перевел дыхание. Он все сказал. Глянул на винниковский лес. Дело Гени Питки будет его последним. Действительно последним. А потом он уйдет на пенсию и заживет в таком же лесу, как этот, в Винниках. Вечерами читать античных поэтов или решать задачи по линейной алгебре. Только это одно следствие. Еще один толчок к действиям. Еще один период аскетизма, во время которого он выслеживает убийцу в городских закоулках. Попельский резко почувствовал приближение своей старости: под тяжелым слоем еды бурлили пищеварительные соки, вены зарастали жиром, легкие были уничтожены никотином. Закрыл глаза и на удивление, несмотря на вечернюю пору, почувствовал, как его клонит в сон. Стук подкованных ботинок прекратился. Попельский открыл глаза. Кичалес стоял перед ним и протягивал ему руку. Комиссар пожал ее. Это и был тот долгожданный толчок.
Через четверть часа король вошел в спальню. Его любовница была в чулках с подвязками и прозрачном пеньюаре. Расстегнула ему ремень.
— Ах ты, мой губернатор, — прошептала она.
Через мгновение она уже ничего не говорила.
VI
Университетский судебный медик, доктор Иван Пидгирный, ненавидел беспорядочный образ жизни и любые неожиданности. Сутки он делил на три части, каждая по четыреста пятьдесят минут. Пидгирный называл их терциями. Первые семь с половиной часов доктор проводил на медицинском факультете университета Яна Казимира на улице Пекарской, а две следующие терции, соответственно семейную и ночную — дома. Домашние дела со временем стали менее обременительными, ибо трое сыновей Пидгирного пошли собственными путями, которых, в конце концов, он как отец не одобрял. Полтора часа, которые оставались от терций, Пидгирный проводил, добираясь пешком с улице Тарновского, где его вилла соседствовала с домом профессора Леона Хвистека, до морга и обратно. Он гордился своей урегулированной жизнью, о чем и рассказывал всем вокруг с упорством, с которым он проповедовал собственные взгляды относительно дискриминации украинцев на государственных должностях, хотя сам был ярким этому отрицанием.
Сейчас он мысленно делил на терции собственную жизнь. На каждую назначил двадцать пять лет. Первый период он провел, учась. Иван Пидгирный родился в 1875 году в селе Острожец между Мостками и Львовом. Там маленького Иванко, необычайно сообразительного сына бедного крестьянина, заметил греко-католический священник и, когда мальчик окончил сельскую школу, рассказал о нем пану Онуфрию Сосенко, украинскому адвокату и образовательном деятелю «Русской беседы». Сосенко решил оплатить обучение мальчика в гимназии Франца Иосифа, а потом найти для него другого благодетеля. Чрезвычайные способности Ивана Пидгирного, особенно в области естественных наук и классических языков, привели к тому, что по рекомендации Сосенко на гимназиста обратил внимание сам греко-католический митрополит Сильвестр Сембратович. Этот благодетель бедной, но способной украинской молодежи оплатил Пидгирному последние годы учебы в гимназии, а затем назначил ему стипендию, благодаря которой парень поступил на медицинский факультет, сначала во Львове, а затем по приказу митрополита перевелся в Черновцы. В 1900 году в тамошнем университете Пидгирному вручили диплом медика с отличием — summa cum laudae[16].
Затем начался новый этап жизни — львовская профессиональная и семейная терция. Ее основными вехами были женитьба, карьера врача, а затем преподавателя и рождение трех сыновей, каждый из которых не оправдал отцовских надежд. Старший сын, Василий, погиб в петлюровской армии в боях за самостийную Украину. Средний, Сергей, мечтал не о независимости, а о диктатуре пролетариата и, как член Коммунистической партии Западной Украины, попал в тюрьму в Ровно, а потом, в результате обмена заключенными, оказался в Советской России. Там, в стране юношеских мечтаний, его замордовало НКВД. Младший сын, Иван, поразил отца больней всего. Полностью ополячившись, он после окончания юридического факультета в Львове сменил имя и фамилию на «Ян Подгурный» и отправился в Варшаву, где сделал блестящую карьеру адвоката и политика в санационных[17] кругах. Подводя итог своей жизни, доктор Иван Пидгирный считал вторую терцию неудачной и, чтобы как-то компенсировать поражение, позволил себе закрутить роман, который держал в глубокой тайне. В конце концов, приключение быстро закончилось, и судебный медик стал таким, как и до сих пор — ворчливым и раздраженным. В то же время он сохранил проницательный ум и в своей сфере считался гениальным специалистом.
Попельский знал Пидгирного много лет и весьма удивился, когда тот решил нарушить свой трихотомичный распорядок дня и согласился встретиться поздно ночью в прозекторской. Комиссар подумал, что это заслуга Зубика, который, если этого хотел, умел быть столь учтивым и настойчивым, чтобы убедить Пидгирного поступиться своими священными принципами.
Попельский приказал шоферу Кичалеса отвезти его на Пекарскую, до медицинского факультета университета Яна Казимира. Доходила полночь, когда он оказался во дворе, окруженном с трех сторон трехэтажными неоклассичными зданиями, на академическое назначение которых указывали латинские надписи: chimia medica-hygiena-pharmacologia, physiologia-anatomia-histologia и pathologia-anatomia pathologica-medicina forensis[18]. Здание с последней надписью как раз находилось слева от Попельского.
Фигура одинокого мужчину, который широкими шагами шествовал по двору, попала на глаза сторожу. Придерживая на поводке большую овчарку, он остановил ночного гостя. Но сразу узнал частого посетителя прозекторского и вежливо поклонился. Попельский поднял шляпу, прошел мимо клумбы с цветущими тюльпанами и анютиными глазками и свернул налево, за крыло этого здания, а затем вошел в него через боковую дверь. Через мгновение он уже шагал пустыми, темными коридорами здания, стены которого отвратительно воняли смертью и распадом. Зацепился за какую-то жестяную посудину. Загрохотало. Где-то далеко часы пробили полночь. Попельскому казалось, что он слышит какое-то шуршание и смех. В конце концов, он не удивлялся: чего еще можно ожидать в морге в эту пору?
Доктор Пидгирный стоял в халате, наклонившись над секционным столом, освещенным яркой операционной лампой. Перед ним лежало маленькое, скрюченное тельце ребенка.
Во рту медика торчала сигарета, дым которой раздражал ему глаза, вызывая слезы.
— Добрый вечер, пан доктор. — Попельский снял котелок. — Спасибо, что согласились встретиться в это непривычное для вас время.
— Добрый вечер, пан комиссар. — Медик выплюнул сигарету в пустую картонную пачку, кинул ее на пол и раздавил ботинком. Тогда взглянул на Попельский. — Вы очень любезны, но не искажайте фактов. Я не согласился встретиться, а сам это предложил, зная, что вы работаете по ночам.
— Я этого не знал. — Попельский понял, что дело очень серьезное, и мысленно выругал себя за постоянную привычку благодарить каждого. И Пидгирный, и Кичалес сегодня пренебрегли его вежливостью. — Я думал, что это инспектор Зубик убедил вас, но…
— Нет времени на объяснения, — прервал его Пидгирный. — Выслушайте меня внимательно. Я сделал вскрытие тела этого ребеночка сегодня сам, без помощи ассистента. Никто не знает того, что узнал я. А вторым человеком будете вы. Поэтому я и хотел, чтобы наша встреча была тайной и состоялась поздно ночью.
Попельский смотрел на зашитое тельце. Не сосредотачивался ни на вспухших щечках, покрытых тонкой коричневой коркой, ни на красноватых слезоподобных ранах и следах ножевых ударов по всему теле, ни на конечностях, вывернутых и беспомощных, как перебитые птичьи крылья. Комиссара продолжало удивлять, почему Пидгирный, который о трупах на столе обычно высказывался безразлично и безлично, сейчас употребляет слова «ребеночек».
— Этому мальчику методично нанесли тридцать ран ножом. — Доктор коснулся одной из них на плече. — Но они неглубокие и ни одна из них не была смертельной. Однако, когда ребенка нашли, тельце должно быть окровавленное, коричнево-красное или покрытое подтеками засохшей крови. Но мы знаем, что оно таким не было. Было чистым, словно его обмыли…
— Так, обмыли, — машинально повторил Попельский, рассматривая швы на животе мальчика, которые Пидгирный до сих пор никогда не делал так старательно. — Обмыли, выпустив сперва кровь. Какой-то сумасшедший зарезал этого ребенка, подождал, пока он истечет кровью, а потом обмыл.
— А мальчик все это время был жив, — глухо проговорил медик.
— Вам известно, как высоко я ценю вас как специалиста. — Попельский отпустил воротник под галстуком. — Чтобы услышать ваши выводы, можно встретиться в любом месте и в любое время, даже глубокой ночью на кладбище. Но как вы докажете, что малыш, истекая кровью, был жив?
— Он наносил ранения чем-то железным, это причина отеков и коричневых опухолей на щеках. — Пидгирный коснулся лица мальчика.
— Вы не ответили на вопрос!
— Это ребенок умер в результате перелома шейного позвонка! — Медик, казалось, не слышал последней реплики своего собеседника.
— Откуда вы знаете, что мальчик был жив?!
— Раны и ожоги были нанесены, пожалуй, на сутки раньше, чем произошло внутреннее кровоизлияние в шее, вследствие ее перелома! Этот ребеночек жил в течение многих часов, прежде чем ему скрутили шею. Понимаете?!
Пидгирный кинулся к Попельскому и схватил его за лацканы пиджака.
— Вы понимаете, этого мальчика пытали!
Комиссар легонько отстранил доктора, и тот отпустил его пиджак. Затем подошел к раковине и тщательно вымыл руки, хотя в прозекторской не коснулся ничего, кроме задвижек.
— Иудеи закрываются в своих квартирах, — проговорил Попельский, как будто сам себе, вытирая мокрые руки о штаны. — В комиссариате на Курковой сидит безработный с бутылем керосина. Его схватили возле синагоги «Золотая Роза». Время подгоняет нас, доктор. Вы не могли выбрать для встречи лучшего часа. Никто из нас не имеет времени, чтобы спать.
— Вы думаете, что я назначил эту встречу, руководствуясь гражданской заботой об иудеях? — Пидгирный стоял неподвижно, уткнувшись в пол.
Попельский вытащил портсигар и посчитал, сколько у него осталось сигарет. Только две. А до утра было далеко.
— Нет у меня времени, чтобы спать, — задумчиво повторил он, машинально перебирая сигареты, — тогда, когда во Львове лютует убийца детей. У меня полуторагодовалый внучек…
— А у меня… У меня двухлетний сын. — Сказав это, Пидгирный не поднял глаз. — Вы третий человек, кому об этом известно. Кроме меня и его матери.
Попельский вытащил две последние сигареты. Одну из них взял себе, вторую протянул медику. Закурил и подал спички Пидгирному. Затем отвернулся и покинул морг.
VII
Стук в дверь разбудил столяра Валерия Питку. В комнате рядом заворошился и заплакал сквозь сон ребенок. Кроме пятерых детей там же всегда ночевали их родители — сын Валерия, Игнаций, и его жена Стефания. Всегда, но не теперь. Сейчас они оба сидели с окаменевшими лицами и широко открытыми глазами возле кухонного стола. На стук в дверь супруги не обратили внимания. Игнаций и Стефания не реагировали ни на что с позапрошлого вечера, с момента, когда осознали, что вместо пятерых их детей отныне в спальне будет только четверо. Муж с женой сидели неподвижно. Они не были пьяны, не были заплаканы. Хуже всего было то, что оба были при полном сознании.
Валерий поднялся со своего топчанчика в кухне, которая днем превращалась в столярную мастерскую, и отодвинул занавеску на окне. В слабом свете единственного фонаря, который покачивался над крошечным, полным зелени, двориком на улице Немцевича, 46, он увидел двух мужчин, что стояли на галерее под его окном. Один из них прижимал к стеклу значок полицейского. Валерий открыл им дверь, а потом кивнул на топчанчик, с которого убрал постель. Сели рядком, тесно и неуклюже, двое полицейских и старый столяр. Один из гостей снял шляпу и вытер пот с лысой головы. Младший хлопал глазами и зевал. Было понятно, что второй час ночи — отнюдь не его излюбленная пора.
— Комиссар Эдвард Попельский из криминальной полиции, — отозвался старший из прибывших, а потом указал пальцем на младшего: — А это мой заместитель, аспирант Стефан Цыган.
Валерий Питка кивнул головой. Он не знал, должен ли что-то ответить, представиться или, может, улыбнуться. Стоит ли беспокоиться, что «пулицаи» могут найти у него коммунистическую бібулу[19], которую вчера дал ему на хранение сосед? Старик сидел возле комиссара, беспомощно ерзал и разминал пальцы, заскорузлые от тяжелой работы.
— Это родители несчастного Гени, да? — спросил Цыган, кивнув на закаменевшую от горя пару. — А вы кто?
— Рыхтык[20], то родители, — сказал Валерий. — А я дед.
Имя убитого ребенка было, как взрыв бомбы. Мать мальчика зашаталась, ее голова упала на стол. Женщина заголосила. Ее грубые, короткие пальцы вцепились в волосы, заколотые костяным гребнем. Слезы текли по запястьям и сплывали на голые локти. Она заводила тонким, пронзительным голосом, что рассекал воздух как скальпель, словно нож, который устремлялся в тело ее ребенка.
Каменщик Игнаций Питка почти никогда не плакал, ни от физической, ни от душевной боли. Он не заплакал даже тогда, когда упал с лесов на костеле капуцинов и увидел, как его штаны пронзает сломанная кость, которая сначала пробила кожу. Не плакал и тогда, когда на танцах возле пивной «Под сорокой» умерла его любимая невеста, Вильгельминка, которая задохнулась от укуса осы. Не плакал он и сегодня, когда должен был опознать в морге тело своего сына. Лишь имя «Геня», которое он дал мальчику вопреки жене, вызвало реакцию, которая случалась у него разве в детстве. В горле Игнаций почувствовал жгучую горечь и перестал быть тем, кем был всегда. Сейчас он стал олицетворением сплошной боли, а не решительным батяром из-под костела святой Эльжбеты.
Сначала он плакал молча, но потом не мог совладать со стоном. Он больше не видел ни полицейских, ни жены, ни отца, ни даже самого младшего сынка Зигмуся, который именно проснулся и стоял в кухне, держась за штанину отцовских брюк. Из всех детей как раз он больше всего напоминал своего умершего брата, маленького покойника, что лежал сейчас в морге.
Игнаций Питка не слышал разговоры отца с полицейскими.
— Кто еще к вам приходил? — спросил аспирант Цыган, записывая очередную фамилию в записной книжке. — Но кроме родных и соседей!
Старый столяр нахмурился.
— Пан Питка, — отозвался Попельский, — мои люди уже опросили детей во дворе, с которыми в тот день играл Геня. Дети рассказали, что играли в прятки по соседству. Одна девочка сказала, что Геня спрятался во дворе за овощной лавочкой на улице Королевы Ядвиги. Было после полудня, тепло. На этом дворе собираются жители, играют в карты и шашки. Геня должен был выйти из-за лавочки с кем-то, кого он хорошо знал. Если бы его зацепил незнакомый, он бы вырывался, кричал. Кто-то бы его услышал, кто-то заметил бы, что мальчик сопротивляется. Назовите мне, пан Питка, все фамилии, которые только придут вам на ум! Всех, кто когда-нибудь к вам приходил. Кого Геня мог знать!
— Ей-богу, что не знаю, — ответил старый столяр, приминая табак в бумажке и думая про своего соседа-коммуниста.
— Пусть бы он уже перестал скручивать эту самокрутку, — прошептал Попельский своему заместителю. — Дай, Стефцю, ему сигарету. И мне тоже.
book-ads2