Часть 10 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
XIX
Снилось ей лесное озеро — тихое, спокойное. Над водой порхали тяжелые цветные стрекозы. Она плыла с сыночком в большой плоскодонке. Знала, что это ей снится, на самом деле она никогда бы не села в лодку. Не умела плавать.
Это ощущение неправдоподобности нарушало иллюзию сна и делало его непрочным. Спящая молодая женщина не могла полностью погрузиться в сонный пейзаж, нереальность которого чувствовала каждой клеткой. Вдруг сынок заплакал. Он ударял ручонками в борт лодки, бил кулачками по перекладине, на которой надета была сетка.
Открыла глаза. Ее сын судорожно схватился за сетку, что не давала ребенку выпасть из кроватки. Его пухлые пальчики побелели от натуги. Но взрослый мужчина был сильнее. Через мгновение малыша подняли вверх.
Она порывисто вскочила с кровати. Великолепный, нереальный сон превратился в настоящий кошмар. Все ощущения обострились, и каждое из них дергала боль. Увидела отекшую шею мальчика, на которой стиснулись черные пальцы, услышала тяжелый железный удар на собственной челюсти, рот наполнился соленой кровью из сломанного зуба. Раздался мужской голос:
— Твой сын будет принесен в жертву. Так должно быть. Иначе мне бы пришлось отдать собственного!
XX
Во время эротических путешествий в Краков Попельский благословлял свой ночной образ жизни. Благодаря ему он был почти полностью лишен необходимости развлекать болтовней спутницу. Его контакты с ней сводились к наиболее практическим действиям. Комиссар всегда уезжал вечерним поездом и, оказавшись в купе, изысканной фразой, почерпнутой в Архилоха, сообщал, что немедленно, прямо сейчас, желал бы «дать выход мужской силе». После лихорадочного и быстрого утоления страсти он заказывал в салон ужин и водку. За трапезой он вел с девушкой беседу, которая, к счастью, не мешала поглощению блюд, поскольку не была обременена интеллектуальным содержанием. Когда уже дочь Коринфа падала, а беседа иссякла, Попельский, воздержавшись от потребления чрезмерного количества водки, приступал к очередным действиям, так удачно воспетых Архилохом. Если первый акт был быстрым и лишенным излишней деликатности, то второй — длиннее, более изящен и полон дополнительных наслаждений. Потом, часто после полуночи, обессиленный Попельский снисходительно давал покой утомленной спутнице, позволяя ей спокойно выспаться. А сам, переодевшись в шелковую пижаму, лежал на верхней кушетке и, в зависимости от юмора, читал в оригинале Цицерона или Лукреция. А настроение у него бывало разным: комиссара окутывало пресыщение, тяжелое удовольствие сибарита или охватывали угрызения совести, которые доказывали, что он превратился в старого, комического и развратного сатира, которому отсутствие мужской привлекательности приходится компенсировать деньгами. Когда он чувствовал пресыщение, то читал пессимистического поэта-самоубийцу. Окутанный печалью, чувствуя «мировую боль», Попельский развлекался над тонкостями «De natura deorum»[42] мудреца из Афин. Проведя несколько часов за чтением латинского текста, он успокаивался, и все возвращалось на круги своя: сибарит исполнялся грусти, а искупитель — религиозного рвения. Под утро он брился, одевался, брызгался духами, будил девушку, и вскоре оба выходили на краковском вокзале, который выглядел как бедный родственник львовского.
Неподалеку, в отеле «Полония» на улице Башенной, Попельский, придерживаясь своего суточного ритма, укладывался спать, а девушка шла завтракать. Потом, получив от своего благодетеля деньги, направлялась на прогулку или в кафе. С выспавшимся и жаждущим женских прелестей Попельским она встречалась позже после полудня в отеле. Там комиссар третий раз демонстрировал свое ars amandi[43], после чего оба возвращались во Львов.
И тут наступала наименее приятная для Попельский часть эскапады. Раньше ему не приходилось разговаривать ни с одной из девушек, потому что он или использовал их тела, или ужинал с ними, или одиноко дремал в отеле. Но позже, заняв места в спальном вагоне обратного поезда, употребив ужин и отбыв иногда четвертый, часто неудачный, что объяснялось комиссаровой усталостью и возрастом, акт любовной оперы, они не имели тем для разговора, и в салоне наступала неловкая тишина. Партнерши Попельского не всегда после этого засыпали, а кинуть их в объятия Морфея вопреки желанию было невозможно. И так вагонные любовники были обречены на собственное общество, минуты тишины или вынужденные, скучные диалоги, которые оба с трудом поддерживали. Попельский пытался предотвращать это заранее, выбирая достаточно умных и образованных девушек, но во-первых, найти таких было нелегко, а во-вторых, похоть часто просыпалась в нем неожиданно, и тогда выбор подруги путешествия был совершенно случайным.
Двадцатилетняя Иренка, содержанка Моше Кичалеса, не была умной и не слишком интересовалась темами, которые пытался задеть Попельский. Но в ее обществе комиссар ничуть не скучал. Причина крылась в болтливости девушки, ее неисчерпаемой, радостной энергичности, а также в святом убеждении Иренки, что на свете не существует мужчины, в котором бы ей не удалось разбудить скрытых возможностей. Поэтому их разжиганием у своего партнера он преимущественно и занималась, а потом, когда они достигли апогея, развлекала его веселыми песенками или любовными балладами львовских предместий, которые напевала приятным голоском, аккомпанируя себе на мандолине.
Поэтому Попельский ничуть не расстроился разговорами с Иренкой ни в пути до Кракова, ни до Львова. Не касался философских вопросов, которые преступали античные авторы, не испытывал угрызений совести или Weltschmerz[44], а в придачу чувствовал себя мужчиной в расцвете сил и сексуальных потребностей, который лишь неутомимо совокупляется, как мифический силач, и ничто другое его не волнует.
Когда по дороге назад измученная Иренка заснула, сложив ладони на мандолине, Попельский вынул из ее рук овальный инструмент, укрыл спящую одеялом, вышел в коридор, открыл окно и потянулся так сильно, что хрустнули кости.
Поезд замедлил ход и остановился. Попельский закурил «Египетскую» и задумчиво взглянул на хорошо знакомый перрон в Мостках. Несмотря на раннюю пору, тут было шумно. Носильщики выгружали большие ящики, которые у Попельского ассоциировались с гробами, какой-то солдат возвращался из отпуска и прощался с невестой, что громко плакала, маленький газетчик в больших лыжных ботинках бегал по перрону, выкрикивая сенсационные новости, а кондуктор подкручивал усы и смотрел на однообразное движение секундной стрелки на вокзальных часах. Вдруг на перроне застучали сапоги железнодорожника, который выбежал из здания вокзала и быстро направился к усатому кондуктору. В руке держал какой-то конверт.
— Телеграмма для комиссара Попельского с ночного экспресса «Краков — Львов»! — воскликнул железнодорожник, вручая конверт усатому.
Тот обернулся и глянул на Попельского. Комиссар протянул руку из окна, взял телеграмму и поблагодарил кондуктора. Разорвал конверт и прочитал написанное.
Протяжный свисток паровоза. Во Львове к тебе подойдет извозчик. Тчк. Грохот, шипение пара. Узнает тебя по лысине. Тчк. Свисток кондуктора. Поедешь с ним на один двор. Тчк. Ритмичный стук. На дворе тебя ждет искалеченный ребенок. Тчк. Иренка выходит из купе и обнимает Попельского. Хочешь увидеть этого ребенка? Тчк. Попельский оттолкнул Иренку. Хочешь, ибо ты хорошо, очень хорошо его знаешь. Тчк. Девушка зашаталась и с трудом удержала равновесие. Увидишь, как выглядит ад. Тчк.
Мегера
(…) совершенные нами грехи не являются грехами, если причиняют нам боль.
Мастер Экгарт, Духовные поучения
І
Когда поезд въехал на львовский вокзал, Попельский попрощался с Иренкой, засунув в отверстие мандолины дополнительное вознаграждение, а потом выпрыгнул из поезда на ходу, толкнув саквояжем какого-то господина. Сопровождаемый бранью, комиссар домчался до вокзального отделения полиции, вбежал внутрь и прижал рукой телефонный рычаг, испортив этим веселое настроение молодому полицейскому, который с самого утра флиртовал по телефону. Без каких-либо объяснений набрал свой домашний номер, а затем номер Риты. И тут, и там в ответ слышались длинные гудки. С таким же результатом он пытался дозвониться на эти номера ранее — на станциях в Родатичах и Ягеллонском Кургане.
Бросил трубку и побежал через вокзальный вестибюль, оставив за собой удивленного и немного возмущенного полицейского. Бежал, расталкивая людей. В одной руке держал котелок, а в другой — саквояж. Сквозняк обвевал его лысую голову, дергал за полы светлого плаща.
На дворе тебя ждет искалеченный ребенок. Хочешь узнать, кто это? Хочешь, ибо ты хорошо, очень хорошо его знаешь. Увидишь, как выглядит ад.
Выбежал на улицу и остановился, обводя налитыми кровью глазами экипажи и такси. Один из извозчиков забрал у коня мешок с подножным кормом, погладил животное по стройной шее и медленно двинулся к Попельскому. На нем был поношенный костюм и стоптанные ботинки, а на голове — клеенчатая спортивная кепка. Мрачные глаза болезненно блестели над обвисшими щеками, поросшими темной щетиной. Попельский был убежден, что изо рта у того разит чесноком и водкой. Ему стало нехорошо, словно он съел что-то несвежее, и к горлу подкатила кислая жидкость.
— Пан Эдвард Попельский? — спросил неряха, от которого и вправду воняло чесноком.
— Да, это я, — комиссар отступил с отвращением.
— Какой-то батяр сказал мне ждать, дать записку, а потом поехать цузамен, — буркнул возница.
Попельский одним движением разорвал конверт. Там была страница из «Волны», в которой кто-то химическим карандашом зачеркнул некоторые буквы большой статьи о львовских приютах. Комиссар переписал эти буквы в блокнот и прочитал образованное послание.
«Ты должен быть один. Если нет, ребенок погибнет».
— Куда едем? — спросил извозчика и сжал зубы.
— А на Слонечную, — отвечал тот. — До фабрики ультрамарина.
— Езжайте через Крашевского, а потом по 3 Мая. — Попельский напряженно ждал ответа. — Там я выскочу на минутку, а вы меня подождете.
— Да хорошо, — равнодушно согласился извозчик. — Мне заплачено. Пятерка досталась от того батяра.
Попельский сел в экипаж и закрыл глаза. Не хотел видеть ни автомобилей, что медленно двигались впереди, ни подвод на улицах, залитых утренним солнечным лучом. Не желал видеть того, что тормозило движение и оттягивало его прибытие домой и до Ритиного жилья. Не хотел видеть ни костела святой Эльжбеты, ни украинской гимназии, ни великолепного здания политехники — стремился лишь узреть своего внука, живого, здорового и невредимого.
Все еще с закрытыми глазами, вытащил портсигара и закурил сигарету, наверное, уже десятую, с тех пор как в Мостках получил ужасную телеграмму о покалеченном ребенке. Глубоко затянулся. Боль раскалывала ему голову, а на языке чувствовался горький привкус никотина.
— Крашевского, уважаемый пан, — окликнул извозчик.
Попельский открыл глаза, нацепил пенсне с фиолетовыми стеклами и выпрыгнул на тротуар. Под дверью дома дворник, пан Влодзимеж Гофрик, сметал в кучку мятые бумажки, огрызки и окурки.
— Добрый день, пан кумисар, — поздоровался Гофрик.
— Вы случайно не знаете, у меня дома кто-то есть?
— Вот тебе и раз! Ведь дома никого нет. Пани Леокадия с Ганной куда-то с самого утра направились.
— Езжайте на 3 Мая без меня и ждите под домом Рогатина! — рявкнул Попельский вознице.
Сказав это, он помчался по улице Словацкого, миновал здание университета и остановился перед великолепным домом со статуями рыцарей на фасаде. Вбежал внутрь и на лестнице сразу налетел на тучного администратора дома, пана Леона Гисса.
— К кому вы? — буркнул Гисс, заступив ему дорогу.
— Вы меня не узнаете? — Попельский трудом сдерживался, чтобы не схватить администратора за воротник и не скинуть с лестницы. — Я к дочери, к Рите и внуку… Вы не знаете, они дома или выходили куда-то…
— А я что — сторож вашей дочери? — возмутился Гисс, который, узнав недавно, что Рита собирается переезжать, потерял всю свою покорную вежливость. — А откуда мне об этом знать?
Попельский обошел Гисса, побежал на третий этаж и постучал в дверь Ритиной квартиры. Позже уже не стучал, а колотил кулаками. Тишина, молчание, а потом послышался скрип чьих-то дверей и удивленные возгласы жильцов.
— И что вы здесь творите? — заорал Леон Гисс, тяжело поднимаясь по лестнице. — Тут порядочный, первоклассный дом! Здесь вам не место для безобразия! Нечего в дверь лупить! Какое счастье, что ваша дочка отсюда выезжает! У нас не место для особ с такой репутацией!
Попельский снял пенсне, чтобы лучше видеть администратора в тусклом свете рожков, которые украшали стены коридора. Гисс стоял, расставив ноги, взяв руки в боки и выпячивая в направлении комиссара свое огромное брюхо, обтянутое жилетом с цепочкой часов. На его налитом лице виднелось неподдельное возмущение.
Попельский резко махнул рукой и скинул котелок Гисса на землю. Тот, озадаченный поведением комиссара, наклонился, чтобы поднять свой головной убор. И вдруг Попельский засветил ему прямо в ухо. Администратор пошатнулся и оперся боком о стену. Тогда рука комиссара громко хлопнула себя по голове Гисса, а сила удара отбросила того к противоположной стене. Полицейский склонился над администратором, что сидел на корточках, держась за голову, и начал отмерять ему громкие пощечины, целясь в незащищенные места. Лысина Гисса побагровела, администратор пошатывался в разные стороны, стараясь не потерять равновесия. Попельский оперся ботинком на его плечо и выпрямил ногу. Гисс грохнулся навзничь на широкую пурпурную дорожку, которая выстилала коридор. Комиссар наклонился над ним, а его темное пенсне выпало из кармана пиджака на пол.
— Молчи, пархатый, и никогда не смей ничего говорить про мою дочь.
За этой сценой наблюдала Ритина соседка, панна Винтер, сорокалетняя экзальтированная женщина, пианистка из оперного театра, которая постоянно страдала от мигрени. Попельский когда-то с ней познакомился и сейчас галантно поклонился ей, вытерев пот со лба.
— Караул, спасите! — верещал Гисс, лежа на спине. — Я на тебя жалобу подам, ты, разбойник! И ты уже погряз в криминале! Вот тебе, бандит, вот тебе!
С этими словами он изо всех сил ударил ногой по пенсне Попельского и раздавил фиолетовые стекла вдребезги.
— Вы будете свидетелем, панна Винтер, — орал Гисс, поднимаясь с пола, — что этот хам набросился на меня!
Панна Винтер смотрела на Попельского, широко раскрыв глаза. Комиссар тоже не сводил с нее взгляда. В глазах панны Винтер угадывалось немало противоречивых чувств — испуг, беспокойство и даже любопытство. Но в них не было и тени сочувствия к администратору.
book-ads2