Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 25 из 164 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Не люблю об этом вспоминать. Очень уж горька эта память. Бабушка меня любила, а я проявил к ней такое неуважение. Я тогда ни к кому не испытывал чувства любви. Здесь, конечно, люди живут так бедно, болеют так много, что любить их невозможно. Это утащит тебя на дно. Как полюбишь – так и пойдёшь ко дну. Каждый здесь умеет дарить любовь, но любить его в ответ – как ходить по зыбучим пескам. Я не Христос. Ни один человек – не Христос. А иной раз мы становимся разбойником на кресте, тем самым, которого распяли рядом с Иисусом, разбойником, который повернулся к Иисусу и сказал: «Помяни меня, Господи, когда приидешь в Царствие Твое!» Иисус же смилостивился и молвил: «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю»[39]. На самом деле я думаю, что нам остаётся быть либо одним, либо другим. Либо мы предатели, либо мы разбойники. Оглядываюсь я вокруг и думаю: как я попал сюда, в Насадай? Как меня сюда занесло? Это же просто поворот в лабиринте. Островок на болоте. Иуда прыгнул в пропасть, и Бог ведает, один лишь Бог ведает, поднимется ли он когда-нибудь наверх, а? На то исключительно воля Божья. Кто мы такие? Иногда мы все Иуды. А Иуда… Иуда вышел, пошёл и удавился. Все эти тридцать лет и ещё больше, которые я прожил среди дикарей, среди их всесильных богов и богинь, впитывал в себя их верования – ведь это, знаете ли, вовсе не сказки, в них всё по-настоящему, они обретают реальность, как только ты их в себя впитаешь, впустишь в своё сознание все картины их сказок, живя среди свершений их предков, за все эти годы, за которые я встретился лицом к лицу с их вредоносными демонами и святыми, святыми, которые носят имена католических святых, но только для маскировки… Сколько раз был я близок к тому, чтобы пропасть навеки, сколько раз я блуждал рядом с той частью этого лабиринта, откуда можно никогда не вернуться… но в последний миг всегда нисходит касание Святого Духа, перед тем как меня уничтожат боги и богини, в самый последний миг я получаю напоминание о том, кто я есть и зачем сюда приехал. Лишь намёк, понимаете, лишь мимолётное напоминание о том, кто я на самом деле такой. А потом – обратно вниз, в туннель. Месса завершилась, участники празднества удалились, Кариньян разделся до трусов и дзори и спустился к реке искупаться. От рёва пальмовой лодки с мотором, какой редко услышишь на этой реке, он остановился и стал наблюдать. Судно прошло перед ним, замедляясь, мотор сбросил обороты до холостого хода, приблизился к суше, а два человека на борту не отрываясь глядели на берег. Кариньян помахал рукой. Они скрылись из виду, свернув за прибрежную поросль невысоких саговых пальм. Он забрёл в воду по пояс и начал купание. И глупая же вышла проповедь! Из-за того, что он говорил на английском, внутри пробудилась застарелая досада: с усилием распрямилась и принялась разрывать свои грязные путы – его душу и душевные недуги. Как меня сюда занесло? – высовывает Иуда голову из лабиринта. Он шагнул из реки с поникшей головой, но не глядя под ноги, погружённый в раздумья, озабоченный бессердечностью поступков, совершённых им в отроческие годы, – ни один вовсе не был таким уж серьёзным, но сейчас мысли о них приводили его в ужас, потому что говорили о некоторой безнравственности, которая, продолжи он в том же духе, сделала бы его человеком, опасным для всего мира. Священник обернулся и среди перистых ветвей саговых пальм увидел крайне любопытное зрелище: мужчина западной наружности и в западном же наряде приложил к губам какую-то длинную трубку. Нечто вроде полого бамбукового стебля. Пока Кариньян оценивал увиденное и готовился как-то поприветствовать пришельца, щёки мужчины втянулись, что-то ужалило падре чуть выше адамова яблока – и, кажется, там и засело. Он протянул руку, чтобы смахнуть неведомое насекомое. В языке и в губах вдруг закололо, глаза пронзила жгучая боль, и через секунду-другую он уже чувствовал, будто у него вовсе нет головы, потом утратил связь с руками и ногами, а потом – и с каждой клеткой своего тела: все они в один миг куда-то пропали, словно растворились в небытии. Как он рушится в воду, Кариньян уже не почувствовал, а к тому времени, как погрузился полностью, был уже окончательно мёртв. * * * Облегчившись возле кустика у реки, Сэндс двинулся по тропинке ниже церкви и повстречал двух совсем маленьких мальчиков, которые ехали вдоль оросительной канавы верхом на спине карабао. Они улыбались со стеснительным и нерешительным видом: – Атес, атес… Может, приняли его за Кариньяна – а может, считали, будто во всей вселенной существует лишь один-единственный священник, который принимает разные облики. Он бросил детям жевательную резинку. Один из них протянул руку, но не поймал и сполз с широкой спины животного, чтобы подобрать её из травы у края канавы. – Атес… Атес… – Я вам не отец, – сказал Сэндс. В лучах заката он глядел, как вниз по реке сквозь волшебную радужную дымку, взбиваемую довольно-таки мощным винтом, мчится пальмовая лодка с двумя фигурами на борту. Ничего такого не было в этих пассажирах, так далеко продвинувшихся по реке и скрытых за маревом брызг, что́ при любых других обстоятельствах побудило бы его воскликнуть: «Да это же Эдди Агинальдо и тот немец!», ничего настолько важного, чтобы они заслужили, скажем, упоминания в донесении. Но раньше эти двое таились, а сейчас вдруг обнаружили своё присутствие. Он чуть было не развернулся и не ринулся обратно к церкви за биноклем, но внезапно заметил священника – вот он, плывёт от берега лицом вниз. Кто так плавает? Утопленники. Сэндс кинулся в воду, желая помочь. Нырнул в омут, и вода сомкнулась у него над головой. Выплыл на поверхность, увидел Кариньяна – его покачивало на волнах, вертело и утаскивало потоком. Сэндс поплыл было за ним, передумал, выгреб на берег и побежал по тропинке вдоль берега, пока не оказался ниже по течению, чем Кариньян, пинком отшвырнул свои сандалии, вышел на глубину, снова нырнул, пытаясь преградить путь сносимому течением священнику. Он просчитался. Свободно раскинувший безжизненные конечности – очевидно, мёртвый – священник стремительно скользнул вперёд по касательной и понёсся вниз на середину речного плёса шириной в четверть мили. Опять Сэндс прекратил погоню, развернулся, выкарабкался на берег и направился, теперь уже босиком, по тропинке. Отклонился от намеченного курса в сторону какого-то дома, увидел на траве перевёрнутую бангку[40], позвал хозяев, но в доме никого не оказалось, попытался поставить её на днище – не вышло, попробовал дотащить её до тропинки. Его остановил какой-то человек – мускулистый юноша, босоногий, с голым торсом, в красных шортах и совершенно растерянный. Он быстро сообразил, что действовать надо в срочном порядке, и схватил весло, прислонённое к стене дома. Оба подхватили лодку под бока и урывками вытолкали к берегу, рискуя свалиться в воду, взгромоздились на борт и устремились за трупом – филиппинец работал веслом, американец указывал направление, их судёнышко неуклонно нагоняло убитого, а тот между тем держал путь в Царствие Небесное. На другой день Сэндс вернул мотоцикл «Хонда» в епархию и доложил о гибели отца Томаса Кариньяна через утопление. Отец Хаддаг опечалился из-за такой утраты и удивился тому, что услышал о ней так скоро. – Порой недели пройдут, пока весть от речных жителей досюда доберётся, – сказал он. Это поручение заняло всё утро. После Сэндс забронировал себе в Кармене комнату и съел цыплёнка на вертеле и плошку риса вместе с тремя людьми из министерства сельского хозяйства, на которых он попросту наткнулся посреди трассы, проходящей через город, – все они слонялись по ней туда-сюда в надежде отыскать какой-нибудь ресторан. Они обосновались у одного из придорожных ларьков, где продавец поджаривал тощие куриные ножки и бёдрышки над углями из кокосовой скорлупы, спрыскивая затем смесью из соевого соуса, специй и кока-колы. За трапезой наблюдали голодные собаки. Давид Альвероль, главный из трёх сотрудников минсельхоза, изъявил желание пошататься с американцем по городку, однако Сэндс смертельно устал. Другие двое сохраняли хладнокровие, тогда как Давид Альвероль, кажется, так восторженно воспринял встречу с американцем, что тому стало по-настоящему страшно за его душевное здоровье. Альвероль всё повторялся, несколько раз представился по имени, его лицо блестело от пота, а также от внутреннего возбуждения. Каждые две минуты он предлагал, чтобы американец заглянул к нему домой «на светскую беседу». – Вы такой славный, – сказал он американцу. – Прямо мой типаж. Не могли бы вы остаться с нами ещё минуток этак на тридцать? Давид делался всё настойчивее, чем немало смущал двух своих товарищей, пьяно упрашивал со слезами на глазах, пока американец вылезал из их правительственного джипа перед входом в свою скромную гостиницу: – Пожалуйста, сэр, ну пожалуйста, всего на полчасика, сэр, я вас умоляю, сэр, ну пожалуйста… Сэндс назначил им встречу на завтра, предупредив, что его график может помешать сдержать обещание. На том и расстались, Сэндс и двое других – понимая, что никогда больше не увидятся, а Давид Альвероль – ожидая, что наутро будет здесь как штык, и предвкушая новую встречу с гостем из Америки. Сэндс не стал сообщать отцу Хаддагу о восьмидюймовом дротике для сумпитана, торчавшем из шеи Кариньянова трупа. В своём номере в Кармене он лежал без сна и думал о немце – об убийце. Черты, что прежде казались ему в немце женоподобными, теперь представлялись поэтичными – очки, пухлые губы, бледная кожа. Он близко соприкасался со смертью, он знал, что почём. Раньше Сэндс полагал его персоной напыщенной и раздражительной. Теперь же немец воспринимался им как носитель некоего трансцендентного бремени. Не успел Шкип возвратиться в Дамулог, как городок атаковали мелкие красные муравьи. Они ползали по всему его столику в столовой «Солнечный луч», по всей его постели в гостинице у Кастро. Он мог бы продолжить путь до города Давао на южном конце острова и попасть на авиарейс до Манилы. Вместо этого поехал обратно в Дамулог. Мог бы провести там максимум ночь и убраться с первым же автобусом. Вместо этого остался там на три недели, в течение которых составлял донесение: оно не содержало никакой существенной информации, полностью основывалось на измышлениях мэра Эметерио Д. Луиса и не выводило никаких заключений касательно природы контактов священника или ответственности за его гибель. Фактически Сэндс ушёл в самоволку. Он хоронил свою служебную оплошность под ворохом бессмысленных трудов и вырабатывал в себе присущую истинному солдату отрешённость от душевной горечи. А ещё – проводил ночи с миссис Джонс. 1966 Увольнение Билла Хьюстона на берег в Гонолулу началось с утренней вахты, слишком рано для человека, у которого есть лишние деньги: в довершение всего, во флоте пожелали лишить его каких-либо ночных развлечений. Челночным автобусом от морского вокзала через голые поля базы ВВС и город добрался он до Вайкики-бич, поблуждал понуро среди больших отелей, сел прямо на песок в своих джинсах «Левис», расстёгнутой гавайской рубашке и невероятно чистых туфлях – белых, из натуральной оленьей кожи с красными резиновыми подошвами, – поел у киоска жареной свинины на деревянном шампуре, городским автобусом доехал до Ричардс-стрит, застолбил койку в отделении ИМКА[41] и с часа дня начал пьянствовать по прибрежным барам. Вначале Билл испробовал заведение с кондиционером, которое облюбовали молодые офицеры, – сидел там в одиночку за столиком, покуривал «Лаки Страйк» и попивал «Лаки Лагер». От этого он почувствовал себя везучим. Когда набралось достаточно мелочи, позвонил домой на материк и поболтал с братом Джеймсом. Это лишь усугубило его подавленность. Брат Джеймс оказался дураком. Брат Джеймс собирался загреметь в армейку, как и он сам. Билл укрылся в клубе «Большой бурун» и там обменялся бутылками с двумя ребятами слегка старше него самого; один из них, по имени Кинни, недавно присоединился к команде на корабле Хьюстона – судне военно-морской транспортной службы США «Боннерс-Ферри», танкере класса Т-2; личный состав корабля комплектовался в основном гражданскими – к ним этот Кинни и принадлежал. Правда, он не просто вальсировал себе на борту, совершая тропический круиз. Он уже довольно долго провёл во флоте, и всё это время перебирался с судна на судно и не имел настоящего жилища на суше. Кинни успел снюхаться с каким-то пляжным босяком (в буквальном смысле – обуви на нём не было), который, похоже, был чем-то крепко обдолбан. Босяк заказал на их столик два кувшина пива подряд и через некоторое время сообщил, что до отправки домой по досрочному увольнению он, дескать, служил в Третьей дивизии морской пехоты США во Вьетнаме. – Да, детка, – похвастался босяк. – Я и справочку себе выкроил! – Это с чего бы? – С чего бы? Да с того, что я психически больной. – Да с тобой вроде всё в порядке. – А если пивка нам проставишь, то будет вообще полный порядок, – сказал Кинни. – Не вопрос. Мне ж пенсия полагается по инвалидности. Два сорок два в год. Могу сколько хошь «Хэмса» выжрать, если только буду жить на пляже, как здешние моуки, и жрать то же самое, что они жрут. – А что они жрут? И что за моуки такие? – У нас тут есть моуки, а есть хаули. Мы вот – хаули. А моуки – это аборигены местные, мать их за ногу. Что жрут? А всё что хошь, лишь бы по дешману. Потом ещё есть хуева туча япошек всяких да китаёзов, их-то вы уже, поди, заметили. Эти по разряду гуков проходят. Знаете, почему у гуков жратва такая вонючая? Да потому что жарят они её прямо вместе с крысиным говном, тараканами и вообще со всем, что там в ихний рис попало. Им всё это побоку. Спросишь их, с хера ли у вас тут такая вонь стоит, так ведь они даже и в толк не возьмут, о чём речь-то вообще. Да, я-то всякого навидался, – продолжал босяк. – У себя там гуки носят эти свои ржачные шляпы соломенные, видали, поди, – островерхие такие? Девка, скажем, на велике едет, так ты хватанёшь её за шляпу, когда мимо проходишь, – ну и чуть ли не отрывается тогда у ней башка-то, потому как шляпа-то верёвочкой привязана! Сдёргиваешь её прямо с велика, чувак, тут она так и ёбнется прямо в грязь. Видал я как-то раз одну, так она вся покорёженная была, чуваки. Шею ей верёвкой-то перерезало. Дохлая она была, вот что. Билл Хьюстон совсем запутался: – Что? Где? – Где? Да в Южном Вьетнаме, чувак, в Бьенхоа[42]. Практически в самом центре города. – Ну это вообще пиздец, чувак. – Да? Не, пиздец – это когда какая-нибудь из этих тёлочек бросает тебе на колени гранату, потому как ты, чувак, позволил ей рядом с тобой на дороге встать. Они ведь правила-то знают. Знают, что дистанцию соблюдать нужно. Которые дистанцию не соблюдают, у тех, верно, и граната при себе имеется. Хьюстон и Кинни хранили молчание. У них просто не было в запасе никаких сопоставимых тем. Парень допил своё пиво. В один миг они даже почти заснули. По-прежнему никто не продолжал разговор, но босяк всё-таки сказал, как бы отвечая кому-то на что-то: – Это всё херня. Вот я-то всякого навидался… – Давайте-ка ещё по пивку, – предложил Кинни. – Не твоя ли очередь проставляться? Босяк, кажется, не помнил, кто там что купил. К столику несли всё новые и новые кувшины. * * * Джеймс Хьюстон вернулся домой после последнего дня третьего года обучения в старшей школе. Выпрыгнул из автобуса, улюлюкая и показывая водителю средний палец. Мать уехала на работу на попутке и оставила грузовик на въезде в гараж, как он и попросил. Младший брат Беррис стоял на дороге, ковырялся пальцем в ухе и вглядывался в дуло игрушечного пистолета с пистонами, раз за разом нажимая на спуск.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!