Часть 39 из 61 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Из «Жития блаженномудрого чудотворца Ерастия Солянского»[1]
«…А в Светлый Четверг князюшка пробудился ото сна еще позднее обыкновенного. Солнце в небе стояло уже высоко, но в тереме все ступали на цыпочках и говорили шепотом, дабы не потревожить сон его милости. Накануне благородный Ерастий до глубокой ночи был Наверху, у государя, а как возвернулся в свои хоромы, изволил еще часок-другой заморскую птицу папагай словесной премудрости обучать, да и умаялся.
Лишь в полдень донесся из опочивальни звон серебряного колокольца — это свет-князюшка открыл свои ясные оченьки и пожелал воды для утреннего омовения да мелу толченого. Сказывают, будто есть у Ерастия в устах некий волшебный зуб белорудный, и ежели тот зуб каждоутренне с особой молитвой не начищать, то вся чудесная сила из него уйдет.
Про князя-батюшку всей Москве ведомо — как он, будучи малым дитятей, жизнь за государя царевича отдал и был годуновскими душегубами до смерти умерщвлен, и за тот подвиг великий взят на Небо, в Божьи ангелы. Когда же законный государь объявился и пошел отцовский престол добывать, поддержал Господь Дмитрия Иоанновича в его справедливом деле и для того явил чудо великое — вернул душу государева спасителя в то самое тело, откуда она была злодейски исторгнута.
И пожаловал царь своего верного товарища. Нарек меньшим братом и князем, повелел отписать любую вотчину, какую только Ерастий пожелает. От воров-Годуновых много земель осталось, самолучших, но ангел-князюшка по смирению и кротости своей испросил во владение лишь малый надел на Москве, где ранее Соляной двор стоял, поставил себе там хоромы бревенчатые и по прозванию того места стал именоваться князем Солянским. Ни городков себе не истребовал, ни сел с деревнями, ни крестьян. А все оттого, что долгое время в Раю пребывал и проникся там духом нестяжательным. Святости накопил столько, что и в церковь на молитву редко ходил. По воскресеньям весь народ — и бояре, и простолюдины — с рассвета на заутрене стоят, грехи отмаливают, а он знай почивает сном праведным. Что ему гнева Божьего страшиться, когда он ангел?
Слух о нем распространился по всей Руси, что чудеса творит и мудр не по своим детским летам, но сие последнее неудивительно, ибо всяк знает, что год, проведенный на Небесах, равен земному веку.
А восстав ото сна в Светлый Четверг, Ерастий на завтрак откушал полнощный плод апфельцын из царской ранжереи, еще конфектов имбирных, еще пряников маковых да яблочного взвару. После ж того пошел на двор, где с рассвета, как обычно, собралась толпа. Кто за исцелением пришел, кто за благословением, а кто так, поглазеть.
Явил себя князюшка на красное крыльцо, то-то светел, то-то пригож: шапочка на нем алобархатна, в малых жемчугах; жупанчик польский малинов со златыми разговорами; на боку узорчатая сабелька, государев подарок.
Все ему в ножки поклонились, и он им тоже головку наклонил, потому что, хоть и князь, а душа в нем любезная, истинно ангельская.
Воссел на серебряное креслице, на плечо посадил заморскую птицу папагай, синь-хохолок, червлено перо. И сказала вещая птица человеческим голосом некое слово неведомое, страшное, трескучее, а Ерастий засмеялся — так-то чисто, будто крусталь зазвенел.
И говорит черни: „Ну вставайте, вставайте. Которые калеки, да хворые — налево, остальные давайте направо“.
Люди, кто впервой пришел, напугались, ибо многие не ведали, куда это — „направо“ и „налево“, но Князевы слуги помогли. Взяли непонятливых за ворот да по сторонам двора растащили, но пинками не гнали и плетьми-шелепугами не лупили, Ерастий того не дозволял.
И обернулся князь ошую, где собрались больные: золотушные, расслабленные, бесноватые, колчерукие-колченогие. Был там и ведомый всей Москве блаженный юрод Филя-Навозник. Дрожал, сердешный, трясучая хворь у него была, блеял бессмысленно, и никто от него вразумительного слова не слыхивал.
Князь зевнул, прикрыв роток рученькой, но солнце все ж таки блеснуло на белорудном зубе, и в толпе заволновались, а некоторые и вновь на землю пали.
Поднялся тогда Ерастий с креслица, махнул рученькой, потер чудесное Око Божие, что у него всегда на груди висит, и как закричит своим крустальным голоском заветные слова, какие запомнить невозможно, а выговорить под силу лишь ангелу: всё „крлл, крлл“, будто воркование голубиное.
Что сила в сем заклинании великая, про то всем известно. Закачалась толпа, иные и вовсе сомлели.
Средь увечных вой поднялся, крик, и многие, как то ежедневно случалось, исцелились.
„Зрю, православные, зрю!“ — закричал один, доселе слепой.
„Братие, глите, хожу!“ — поднялся с каталки расслабленный, кто прежде не мог и членом пошевелить.
А Филя-Навозник, кого вся Москва знает, вдруг трястись перестал, поглядел вокруг с изумлением, будто впервые Божий свет увидел. „Чего это вы тут?“ — спрашивает. Похлопал себя по бокам: „А я-то, я-то кто?“ И пошел себе вон, удивленно моргая. А, как уже сказано, никто от того юрода понятного слова не слыхал давным-давно, с тех пор, как его три года назад на Илью-Пророка шарахнула небесная молонья.
Те же хворые, кто нагрешил много, остались неисцеленными и пошли прочь со двора, плача и укрывая лица, ибо стыдно им было от людей.
Князюшка-ангел сызнова зевнуть изволил, потому что наскучило его милости по всякий день чудеса творить.
И поворотился одесную, к правой сторо…»[2]
Тому, что некоторые из увечных, действительно, исцеляются, Ластик давно уже не удивлялся. Мама всегда говорила, что половина болезней от нервов и самовнушения. Если впечатлительного человека убедить, что он обязательно выздоровеет, начинают работать скрытые резервы организма. Чем сильнее вера, тем бóльшие чудеса она производит, а люди, каждое утро собиравшиеся на Солянском подворье, верили искренне, истово.
Тут всё имело значение: и репутация чудотворца, и долгое ожидание, и блеск хромкобальтового брэкета, и непроизносимое «заклинание». На роль магического заклятья Ластик подобрал самую трудную из скороговорок:
«Карл-у-Клары-украл-кораллы-а-Клара-у-Карла-украла-кларнет».
Первый раз, когда выходил к народу на красное (то есть парадное) крыльцо, ужасно боялся — не разорвали бы на куски за шарлатанство. Но всё прошло нормально. Хворые-убогие исцелялись, как миленькие. Во-первых, те кто легко внушаем или болезнь сам себе придумал. А во-вторых, конечно, хватало и жуликов. Например, сегодняшний слепой, что кричал «зрю, православные». Месяца три назад этот тип уже был здесь, только тогда он вылечился от хромоты. Такие громче всех кричат и восхищаются, а после по всему городу хвастают. Их за это доверчивые москвичи и кормят, и вином поят, и денег дают. Жалостлив русский народ, несчастных любит, а еще больше любит чудеса.
Но больные ладно, это самое простое. Протараторил им про Клару, и дело с концом.
Труднее было с правой половиной толпы.
Ластик специально выработанным, осветленным взором оглядел оставшихся. Поправил пристяжное ожерелье — высокий, стоячий воротник, весь расшитый жемчугом. Потер Райское Яблоко, которое висело на груди, прямо поверх кафтана. Отнять алмаз у государева названного брата никто бы не посмел, так что в нынешнем Ластиковом положении самое безопасное было никогда не расставаться с Камнем и всё время держать его на виду, потому что отнять не отнимут, но спереть могут, причем собственные слуги — это тут запросто. Особенно если периодически, этак раз в неделю, для острастки не сечь кого-нибудь батогами, а такого варварства у себя князь Солянский не допускал.
Он долго думал, куда бы пристроить Камень. Для перстня слишком велик, для серьги тяжел. Правда, некоторые дворяне носят в ухе преогромные лалы и яхонты, но это надо железные мочки иметь, да и больно прокалывать. В конце концов заказал придворному ювелиру тончайшую паутинку из золотых нитей и стал носить Яблоко на шее. На всякий случай распространил слух, что это Божье Око, благодаря которому «князь-ангел» обладает даром ясновидения. Лучшая защита от воровства — суеверие.
Когда князь коснулся алмаза, в толпе охнули, кое-кто даже прикрыл ладонью глаза — это на Камне заиграли солнечные лучи. Самое время для благословения.
Ластик громко сказал свое обычное:
— Благослови вас Господь, люди добрые. Ступайте себе с Богом. А кому милостыню или еды — идите к ключнику.
И понадеялся: вдруг в самом деле все разбредутся. Пару раз случалась такая удача.
Толпа с поклонами потянулась к воротам, но несколько человек остались.
Ластик тяжело вздохнул. Увы. Начиналось самое муторное.
Ну-ка, кто тут у нас сегодня?
Мужик с бабой, старый дед и еще целая ватага: купчина, и с ним полдюжины молодцов. Они стояли кучкой на том самом месте, где через четыреста лет будет расположен вход в подземные склады — именно отсюда начались все Ластиковы злоключения.
Неслучайно он выпросил у Юрки именно этот участок. Дело тут было не в ностальгии по родному дому. Ластик очень надеялся отыскать точку, откуда можно попасть в пятое июня 1914 года. Пока строились княжеские хоромы, он исходил шаг по шагу всё подворье, тыкался чуть не в каждый сантиметр почвы, но ничего, похожего на хронодыру, не обнаружил — ни ямки, ни трещины, ни даже мышиной норы. Видно, лаз образовался (то есть образуется) позже, когда «Варваринское товарищество домовладельцев» затеет строить доходный дом с коммерческими подвалами…
Попугай Штирлиц, которого первоначально звали Диктором, тронул Ластика лакированным клювом за ухо — вернул к действительности.
Эту пеструю птицу князь Солянский приобрел у персидского купца, заплатив золотом ровно столько, сколько весило пернатое создание. Торговец божился, что попугай умеет в точности повторять сказанное — запоминает что угодно, причем вмиг, с первого раза. И продемонстрировал: произнес что-то на своем наречии, хохластый послушал, наклонив голову, и тут же воспроизвел этот набор звуков. Голос у птицы был точь-в-точь, как у диктора, читающего новости по радио.
И пришла Ластику в голову идея — обучить попугая, чтобы заменял собой радиоприемник. Очень уж истосковался пленник средневековья без средств массовой информации.
Каждый вечер он вколачивал в Диктора разные фразы, которые обычно произносят радиоведущие и которых Ластику теперь так недоставало. Попугай слушал, внимательно наклонял голову, но упорно помалкивал.
А в Штирлица его пришлось переименовать, когда выяснилось, что молчит коварная птица только при хозяине, зато челяди потом всё отличным образом пересказывает. Ластик был свидетелем, как попугай гаркнул на слуг: «Добрррого вам утррра, дорррогие рррадиослушатели!» — те, бедные, аж попятились.
И сегодня, перед исцелением, тоже отличился. В самый ответственный момент, перед заклинанием, проорал «Дурррдом!». Это слово Ластик у Дмитрия Первого перенял и повторял часто — вот Штирлиц и подцепил.
Первыми к крыльцу подошли мужик и баба. Она вся красная от волнения, он набыченный, морда злобная, глядит в землю.
Поклонились оба низко, дотронувшись рукой до земли.
— Ну, что у вас? — настороженно спросил Ерастий.
Ответила баба:
— Да вот, ангел-князюшка, наслышаны о твоей мудрости, пришли за наставлением. Насилу его, аспида поганого, уговорила. — Она двинула мужика локтем в бок, он насупился еще больше. — Муж это мой, Илюшка-иконописец.
— Если детей Бог не дал, это не ко мне, — сразу предупредил Ластик. — Благословить благословлю, а только в немецкую слободу, к лекарю ступайте.
— Нет, кормилец, детей у нас восемь душ. Мы к твоей княжеской милости по хмельному делу.
— А-а, — немного успокоился Ластик. — Могу, конечно, волшебные слова сказать, чтоб поменьше пил. Некоторым помогает.
Баба перепугалась:
— Нет, батюшко! Вели, чтоб пил, а то вторую неделю вина в рот не берет, совсем житья не стало. Он, когда выпьет, и веселый, и добрый, детям гостинцы дарит, меня ласкает. А когда тверезый, злыдень злыднем. Теперь ему отец архимандрит с Варвары-Великомученицы заказал большую «Троицу» — говорит, год к вину не прикоснусь, икону писать буду.
— Ну и хорошо. Чего ж ты?
— Так погибаем совсем. Орет, дерется, за волосья таскает. Видел бы ты моего Илюшу пьяненького — до того благостен, до того ликом светел! А ныне погляди на рожу его зверообразную.
Ластик поглядел — да, так себе рожа.
— Не могу я икону писать, если выпимши, — мрачно сказал Илюшка. — Рука дрожит.
— А если немножко выпьешь? — спросил князь-ангел.
— Немножко не умею. Уж коли пью, так пью. А не пью, так не пью.
Задумался Ластик — случай был не из простых. Баба смотрела на него с надеждой, мужик пялился в землю.
— Вот что, Илюшка, ты иди, — сказал наконец Ерастий. — А ты, баба, поди поближе. — И спросил шепотом. — Он у тебя щи, ну шти, ест?
— Кислые, с ботвиньей очень уважает. Кабы каждый день варила — ел бы.
— Вот и вари ему каждый день. А в горшок потихоньку чарочку вина подливай, только не больше. Для доброты ему довольно будет, а рука от одной чарочки не задрожит.
Просветлела баба лицом, закланялась, хотела в краешек кафтана поцеловать — еле отодвинулся. Но Штирлиц скептически проскрипел:
book-ads2