Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 4 из 26 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Они — герои. Герои новой истории. Их сравнивают с героями Сталинградской битвы или сражения под Ватерлоо, но они спасали нечто большее, чем родное отечество, они спасали саму жизнь. Время жизни. Живое время. Чернобылем человек замахнулся на все, на весь божественный мир, где, кроме человека, живут тысячи других существ. Животных и растений. Когда я к ним приходила… И слушала их рассказы о том, как они (первые и впервые!) занимались новым человеческим нечеловеческим делом — хоронили землю в земле, то есть закапывали заражённые пласты в специальных бетонных бункерах вместе со всем их населением — жуками, пауками, личинками. Разнообразными насекомыми, чьих даже имён не знали. Не помнили. У них было совершенно иное понимание смерти, оно распространялось на все — от птицы до бабочки. Их мир был уже другим миром — с новым правом жизни, с новой ответственностью и новым чувством вины. В их рассказах постоянно присутствовала тема времени, они говорили «впервые», «никогда больше», «навсегда». Вспоминали, как ездили по опустевшим деревням и встречали иногда там одиноких стариков, которые не захотели уехать вместе со всеми или потом вернулись из чужих краёв: сидели те вечером при лучине, косили косой, жали серпом, лес валили топором, обращались в молитвах к зверям и духам. К Богу. Все, как и двести лет назад, а наверху где-то летали космические корабли. Время укусило свой хвост, начало и конец соединились. Чернобыль для тех, кто там был, не кончился в Чернобыле. Они вернулись не с войны… А как будто с другой планеты… Я поняла, что свои страдания они совершенно сознательно обращали в новое знание, дарили нам: смотрите, вам надо будет что-то с этим знанием делать, как-то его употребить. У героев Чернобыля есть один памятник… Это — рукотворный саркофаг, в который они уложили ядерный огонь. Пирамида двадцатого века. — На чернобыльской земле жалко человека. Но ещё больше жалко зверя… Я не оговорилась… Сейчас поясню. Что оставалось в мёртвой зоне после того, как уходили люди? Старые погосты и биомогильники, так называются кладбища для животных. Человек спасал только самого себя, всех остальных он предал, после его отъезда в деревни входили отряды солдат или охотников и расстреливали животных. А собаки бежали на человеческий голос… и кошки… И лошади ничего не могли понять… А они-то ни в чем неповинны — ни звери, ни птицы, и умирали они безмолвно, что ещё страшнее. Когда-то индейцы в Мексике и даже в дохристианской Руси просили прощения у животных и птиц, которых должны были убить себе для пропитания. А в древнем Египте животное имело право на жалобу против человека. В одном из папирусов, сохранившемся в пирамиде, написано: «Не найдено ни одной жалобы быка против Н.» Перед уходом в царство мёртвых египтянин читал молитву, в которой были и такие слова: «Я не обижал никакую тварь. Я не отнимал у животного ни зёрна, ни травы.» Что дал чернобыльский опыт? Повернул ли он нас к этому молчаливому и таинственному миру «других»? — Один раз я видела, как вошли солдаты в деревню, из которой ушли люди, и начали стрелять… Беспомощные крики животных… Они кричали на разных своих языках… Об этом уже написано в Новом завете. Иисус Христос приходит в Иерусалимский храм и видит там животных, приготовленных к ритуальной жертве: с перерезанными горлами, истекающих кровью. Иисус закричал: «вы превратили дом молитвы в вертеп разбойников». Он мог бы добавить — в бойню… Для меня сотни оставленных в зоне биомогильников те же древние капища. Только кому из богов? Богу науки и знания или Богу огня? В этом смысле Чернобыль дальше Освенцима и Колымы. Дальше Холокоста. Он предлагает конечность. Упирается в ничто. Другими глазами оглядываю мир вокруг… Ползёт по земле маленький муравей, и он теперь мне ближе. Птица в небе летит, и она ближе. Между мной и ими расстояние сокращается. Нет прежней пропасти. Все — жизнь. Запомнилось и такое… Рассказывал старый пасечник (а потом я слышала о том же и от других): «Вышел утром в сад, чего-то не хватает, какого-то знакомого звука. Ни одной пчелы… Не слышно ни одной пчелы! Ни одной! Что? Что такое? И на второй день они не вылетели. И на третий… Потом нам сообщили, что на атомной — авария, а она рядом. Но долго мы ничего не знали. Пчелы знали, а мы нет. Теперь, если что, буду на них смотреть. На их жизнь». Ещё пример… Заговорила с рыбаками у реки, они вспомнили: «Мы ждали, когда нам по телевизору объяснят… Расскажут, как спасаться. А червяки. Простые червяки. Они ушли глубоко в землю, может, на полметра или на метр. А нам же непонятно. Мы копали-копали. Ни одного червяка не нашли для рыбалки…» Кто же из нас первее, прочнее и вечнее на земле — мы или они? Нам бы у них учиться, как выжить… И как жить… — Сошлись две катастрофы: социальная — на наших глазах развалился Советский Союз, ушёл под воду гигантский социалистический материк, и космическая — Чернобыль. Два глобальных взрыва. И первый — ближе, понятнее. Люди озабочены днём и бытом: на что купить, куда поехать? Во что верить? Под какие знамёна снова встать или надо учиться жить для себя, своей жизнью? Последнее нам незнакомо, не умеем, потому что ещё никогда так не жили. Это переживают все и каждый. А о Чернобыле хотели бы забыть, потому что сознание перед ним капитулировало. Катастрофа сознания. Мир наших представлений и ценностей взорван. Если бы мы победили Чернобыль или поняли до конца, то думали и писали бы о нем больше. А так живём в одном мире, а сознание существует в другом. Реальность ускользает, не вмещается в человека. — Да… За реальностью не удаётся угнаться… — Один пример… До сих пор пользуемся старыми словами: «далеко-близко», «свои-чужие»… Но что значит далеко или близко после Чернобыля, когда уже на четвёртые сутки чернобыльские облака плыли над Африкой и Китаем? Земля оказалась такая маленькая, это не та земля, которая была во время Колумба. Бесконечная. Теперь у нас появилось другое ощущение пространство. Живём в обанкротившемся пространстве. Ещё… В последние сто лет человек стал жить больше, но все равно его сроки ничтожны и крошечны рядом с жизнью радионуклидов, поселившихся на нашей земле. Многие из них будут жить тысячелетиями. Нам и не заглянуть в такую даль! Рядом с ними переживаешь другое чувство времени. И это все — Чернобыль. Его следы. То же творится с нашими отношениями с прошлым, фантастикой, знаниями… Прошлое оказалось беспомощным, из знаний уцелело только знание о нашем незнании. Происходит перестройка чувств… Теперь часто вместо обычных утешений врач говорит жене об умирающем муже: «Подходить близко нельзя! Целовать нельзя! Гладить нельзя! Это уже не любимый человек, а объект, подлежащий дезактивации.» Тут и Шекспир отступает. И великий Данте. Вопрос: подойти — не подойти? Целовать — не целовать? Одна из моих героинь (как раз беременная в то время) подошла и целовала, и не оставила мужа до самой его смерти. За это она поплатилась своим здоровьем и жизнью их маленького ребёнка. Ну, а как было выбрать между любовью и смертью? Между прошлым и незнакомым настоящим? А кто возьмёт на себя смелость и осудит тех жён и матерей, которые не сидели возле своих умирающих мужей и сыновей? Рядом с радиоактивными объектами… В их мире и любовь изменилась. И смерть. Изменилось все, кроме нас. — Чтобы событие стало историей, нужно хотя бы пятьдесят лет. А тут приходится идти по горячим следам… — Зона… Отдельный мир… Другой среди всей остальной земли… Сначала придумали её фантасты, но литература отступила перед реальностью. Мы уже не можем, как герои Чехова верить: через сто лет человек будет прекрасен! Жизнь станет прекрасной!! Это будущее мы потеряли. Через сто лет был сталинский ГУЛАГ, Освенцим… Чернобыль…. И сентябрь в Нью-Йорке… Непонятно, как это расположилось и как влезло в жизнь одного поколения, в его размеры. Например, в жизнь моего отца, которому сейчас восемьдесят три года? Человек выжил!? Судьба — жизнь одного человека, история — жизнь нас всех. Я хочу рассказать историю таким образом, чтобы не потерять из виду судьбу… Одного человека… — Больше всего в Чернобыле запоминается жизнь «после всего»: вещи без человека, пейзажи без человека. Дорога в никуда, провода в никуда. Нет, да и подумаешь, что это — прошлое или будущее? — Мне иногда казалось, что я записываю будущее… Глава первая Земля мёртвых Монолог о том, зачем люди вспоминают "У меня тоже есть вопрос… Сам я ответить на него не могу… Но вы взялись об этом писать… Об этом? А я не хотел бы, чтобы обо мне это знали. Что я там испытал… С одной стороны, есть желание открыться, выговориться, а с другой — чувствую, как я обнажаюсь, а мне бы этого не хотелось… Помните, у Толстого? Пьер Безухов так потрясён после войны, что ему кажется — он и весь мир изменились навсегда. Но проходит какое-то время, и он замечает за собой, что снова так же ругает кучера, так же брюзжит. Зачем тогда люди вспоминают? Чтобы восстановить истину? Справедливость? Освободиться и забыть? Понимают, что они — участники грандиозного события? Или ищут в прошлом защиты? И это притом, что воспоминания — хрупкая вещь, эфемерная, это не точные знания, а догадка человека о самом себе. Это ещё не знания, это только чувства. Моё чувство… Я мучался, рылся в памяти и вспомнил… Самое страшное со мной было в детстве… Это — война… Помню, как мы, пацаны, играли в «папы и мамы»: раздевали малышей и клали их друг на дружку… Это были первые дети, родившиеся после войны. Вся деревня знала, какие слова они уже говорят, когда начали ходить, потому что за войну детей забыли. Мы ждали появления жизни. «В папы и мамы» — так называлась наша игра. Мы хотели увидеть появление жизни… А нам самим было по восемь-десять лет… Я видел, как женщина сама себя убивала. В кустах у реки. Брала кирпич и била себя по голове. Она была беременная от полицая, которого вся деревня ненавидела. Ещё, будучи ребёнком, я видел, как рождаются котята. Помогал матери тянуть телёнка из коровы, водил на случку к кабану нашу свинью… Помню… Помню, как привезли убитого отца, на нем свитер, мама сама его вязала, отец, видимо, был расстрелян из пулемёта или автомата и что-то кровавое прямо кусками вылезало из этого свитера. Он лежал на нашей единственной кровати, больше положить было некуда. Потом его похоронили перед домом. И земля не пух, а тяжёлая глина. Из-под грядок для бураков. Кругом шли бои… На улице лежали убитые кони и люди… Для меня это настолько запретные воспоминания, что я не говорил о них вслух… Тогда я воспринимал смерть так же, как и рождение. У меня примерно было одинаковое чувство, когда появился телёнок из коровы… Появлялись котята. И когда женщина в кустах убивала себя… Почему-то это казалось мне одним и тем же, одинаковым. Рождение и смерть… Я помню с детства, как пахнет в доме, когда режут кабана… Вы только тронули меня, и я уже падаю, падаю туда. В кошмар… В ужас… Лечу… Ещё помню как нас, маленьких, женщины брали с собой в баню. И у всех женщин, и у моей матери выпадали матки (мы это уже понимали), они подвязывали их тряпками. Я это видел… Матки выходили от тяжёлой работы. Мужчин не было, их на фронте, в партизанах перебили, коней не было тоже, женщины тягали плуги на себе. Перепахивали свои огороды, колхозные поля. Когда я вырос, и у меня случалась близость с женщиной, я это вспоминал… То, что видел в бане… Хотел забыть. Все забыть… Забывал… Я думал, что самое страшное со мной уже произошло… Это — война. И я защищён, я теперь защищён. Своим знанием, тем, что там… тогда… пережил… Но… Я поехал в чернобыльскую зону… Много раз уже был там… И там понял, что я беспомощен. Я не понимаю… И я разрушаюсь от этой своей беспомощности. От того, что я не узнаю мир, в котором все переменилось. Даже зло другое. Прошлое меня уже не защищает… Не успокаивает… В нем нет ответов… Всегда они раньше были, а сегодня нет. Меня разрушает будущее, а не прошлое. (Задумывается) Зачем люди вспоминают? Мой вопрос… Но я поговорил с вами, что-то проговорил словами… И что-то понял… Я теперь не так одинок. А как это у других?" Пётр С., психолог Монолог о том, что можно поговорить и с живыми, и с мёртвыми "Ночью волк во двор вошёл… В окно глянула — стоит и светит глазами. Фарами… Я ко всему привыкла. Семь лет живу одна, семь лет, как люди уехали… Ночью, бывает, сижу, пока не высветлит, и думаю, думаю. И сегодня всю ночь на кровати крючком сидела, а потом вышла поглядеть, какое солнышко. Что я вам скажу? Самая справедливая вещь на свете смерть. Никто ещё не откупился. Земля всех принимает: и добрых, и злых, и грешников. А больше справедливости на этом свете нет. Я тяжко и честно всю жизнь трудилась. По совести жила. А мне справедливость не выпадала. Бог где-то делил, пока до меня очередь дошла — у него уже ничего не осталось, чтобы мне дать. Молодой может умереть, а старый должен… Никто не бессмертен — ни царь, ни купец… Сначала я людей ждала, думала — все вернутся. Никто на век не уезжал, уезжали на время. А теперь смерти жду… Помереть не трудно, а страшно. Церкви нету, и батюшка не приезжает. Некому мне отнести свои грехи… …Первый раз сказали, что у нас радиация, так мы думали: это болезнь какая-то, кто заболеет — сразу помирает. Нет, говорят, что-то такое, что на земле лежит и в землю лезет, а увидеть нельзя. Зверь, может, видит и слышит, а человек нет. А это неправда! Я видела… Этот цезий у меня на огороде валялся, пока дождь его не намочил. Цвет у него такой чернильный… Лежит и переливается кусочками… Прибежала с колхозного поля и пошла на свой огород… И такой кусочек синий… А через двести метров ещё один… Величиной с платочек, что у меня на голове. Крикнула я соседке, другим бабам, мы все оббегали. Все огороды, поле вокруг… Гектара два… Может, четыре больших кусочка нашли… А один был красного цвета… Назавтра посыпал дождь. С самого утра. И к обеду их не стало. Приехала милиция, а уже не было чего показать. Только рассказывали… Кусочки вот такие… (Показывает руками.) Как мой платочек. Синие и красные. Мы не сильно боялись этой радиации… Когда б мы её не видели, не знали, может, и боялись, а когда посмотрели, то уже не так страшно. Милиция с солдатами трафаретки поставила. У кого возле дома, где на улице — написали: семьдесят кюри, шестьдесят кюри… Век жили на своей картошке, на бульбочке, а тут сказали — нельзя! И лучок не разрешают, и морковку. Кому беда, кому смех… Работать на огороде советовали в марлевых повязках и резиновых перчатках. А золу из печи закапывать. Хоронить. О-о-о… А тогда ещё один важный учёный приехал и выступил в клубе, что дрова надо мыть… Диво! Отсохни мои уши! Приказали перестирать пододеяльники, простыни, занавески… Так они ж в хате! В шкафах и сундуках. А какая в хате радиация? За стеклом? За дверями? Диво! Ты найди её в лесу, в поле… Колодцы позакрывали на замок, обернули целлофановой плёнкой… Вода «грязная»… Какая она грязная, она такая чистая-чистая! Наговорили мешок. Вы все умрёте… Надо уезжать… Эвакуироваться… Напугались люди… Набрались страху… Некоторые давай по ночам своё добро закапывать. И я свою одежду сложила… Красные грамоты за мой честный труд и копейку, какая у меня была, на чёрный день хранилась. Такая печаль! Такая печаль переедала сердце! Чтобы я так умерла, как я правду вам говорю! А тут слышу, что в одной деревне солдаты людей эвакуировали, а дед с бабкой остались. Перед тем днём, когда людей поднимали, пригнали в автобусы, они взяли коровку и подались в лес. Переждали там. Как в войну… Когда деревню каратели жгли… Откуда та беда берётся? (Плачет) Непрочная наша жизнь… Рада не плакать, так слезы текут… О! Поглядите в окно: сорока прилетела… Я их не гоню… Хоть, бывает, что сороки у меня яйца из сарая тягают. Все равно не гоню. У нас теперь у всех одна беда. Никого не гоню! Вчера заяц прибегал… Вот если бы каждый день в хате были люди. Тут недалеко, в другой деревне, тоже баба одна живёт, я говорила, чтобы ко мне переходила. Что поможет, а что нет, но хотя бы заговорить до кого. Позвать… Ночью все у меня болит. Ноги крутит, как мурашки бегают, это нерв по мне ходит. Так я возьму что в руки. Жменьку зёрна… И хруп, хруп. Нерв тогда успокаивается… Что я уже наработалась за свою жизнь, нагоревалась. Всего хватило и ничего не хочу. Если б померла, то и отдохнула. Как там душа, а телу спокойно будет. И дочки у меня есть, и сыны… Все в городе… А я никуда отсюда не хочу! Дал Бог годы, а не дал доли. Я знаю, что докучает старый человек, дети потерпят, потерпят и обидят. Радость от детей пока малые. Наши женщины, которые поехали в город, все плачут. То невестка обижает, то дочка. Вернуться хотят. Мой хозяин тут… Лежит на могилках… Если бы не лежал тут, то жил бы в другом месте. И я с ним. (Вдруг весело.) А что ехать? Тут хорошо! Все растёт, все цветёт. Начиная от мошки до зверя, все живёт. Я все вам вспомню… Летят самолёты и летят. Каждый день. Низко-низко над головами. Летят на реактор. На станцию. Один за одним. А у нас — эвакуация. Переселение. Штурмуют хаты. Люди позакрывались, попрятались. Скот ревёт, дети плачут. Война! А солнышко светит… Я села и не выхожу из хаты, правда, на ключ не закрывала. Постучали солдаты: «Что, хозяйка, собралась?» Спрашиваю: «Силой будете мне руки и ноги связывать?» Помолчали, помолчали и пошли. Молоденькие-молоденькие. Дети! Бабы на коленях перед хатами ползали… Молились… Солдаты под руки одну, другую — и в машину. А я пригрозила, который до меня дотронется, силу свою покажет, тот кием получит. Ругалась! Крепко ругалась! Не плакала. В тот день я ни слезинки. Сижу в хате. То крик. Крик! А то стало тихо… Затихло. Я в тот день… В первый день я не вышла из хаты… Рассказывали: шла колонна людей… И шла колонна скота. Война! Мой хозяин любил сказать, что человек стреляет, а Бог пули носит. Кому какая судьба! Молодые, что поуезжали, уже есть что поумирали. На новом месте. А я с киечком — хожу. Тупаю. Скучно станет, поплачу. Деревня пустая… А птицы тут всякие… Летают… И лось идёт хоть бы что… (Плачет.) Я все вспомню… Люди поуезжали, а кошек и собак оставили. Первые дни я ходила и разливала всем молоко, а каждой собаке давала кусок хлеба. Они стояли у своих дворов и ждали хозяев. Ждали людей долго. Голодные кошки ели огурцы… Ели помидоры… До осени я у соседки косила траву перед калиткой. Забор упал, забор ей прибила. Ждала людей… Жил у соседки собачка, звали Жучок. «Жучок, — прошу, — если первый людей встретишь, — то крикни мне». Ночью сню, как я эвакуируюсь… Офицер кричит: «Хозяйка, мы скоро все будем сжигать и закапывать. Выходи!» И везут меня куда-то, в какое-то незнакомое место. Непонятное. Это и не город, и не деревня. И не земля… Случилась история… Был у меня хороший котик. Звали Васька. Зимой голодные крысы напали, нет спасения. Под одеяло лезли. Зерно в бочке — дырку прогрызли. Так Васька спас… Без Васьки бы погибла… Мы с ним поговорим, пообедаем. А тогда пропал Васька… Может, голодные собаки где напали и съели? Они все бегали голодные, пока не поумирали, кошки были такие голодные, что котят ели, летом не ели, а зимой. Прости, Господи! А одну бабу крысы загрызли… В своём доме. Рыжые крысы… Правда или нет, а бают. Рыскают тут бомжи… Первые годы добра хватало: сорочки, кофты, шубы. Бери и вези на барахолку. Вот они напьются, песни поют. Мать-перемать. Один свалился с велосипеда и уснул на улице. Утром две косточки нашли и велосипед. Правда или нет? Не скажу. Бают. Тут все живёт. Ну, все-все! Ящерица живёт, лягушка квакает. И червяк ползает. И мыши есть! Все есть! Особенно весной хорошо. Я люблю, когда сирень цветёт. Черёмуха пахнет. Пока ноги крепко держали, сама за хлебом ходила, в одну только сторону пятнадцать километров. Молодая бегом бы проскакала. Привычная. После войны мы ходили за семенами на Украину. За тридцать, за пятьдесят километров. Люди по пуду носили, а я три. А теперь по хате, бывает, не перейду. Старой бабе и летом на печи холодно. Милиционеры едут сюда, проверяют деревню, так мне хлеба везут. Только что они тут проверяют? Живу я и котик. Это уже другой котик у меня. Милиция посигналит, мы с ним обрадуемся. Бежим. Ему привезут косточек. А меня будут спрашивать: «А если наскочат бандиты?» — «Так чем они у меня разживутся? Что возьмут? Душу? У меня только душа». Хорошие хлопчики. Смеются. Батарейки к приёмнику привезли, я теперь радио слушаю. Людмилу Зыкину люблю, но что-то она редко сейчас поёт. Видно, состарела, как и я. Мой хозяин любил сказать… Так ещё говорил: кончен бал — и скрипки в торбу! Расскажу я, как котика себе нашла. Не стало моего Васьки… И день жду, и два… И месяц… Ну, совсем, было, я одна осталась. Не к кому и заговорить. Пошла по деревне, по чужим садкам зову: Васька, Мурка… Васька! Мурка! Первое время много их бегало, а потом где-то пропали. Уничтожились. Смерть не разбирает… Всех принимает земелька… И хожу я, и хожу. Два дня звала. На третий день — сидит под магазином… Мы переглянулись… Он рад, и я рада. Только что он слово не скажет. «Ну, пошли, — прошу, — пошли домой». Сидит… Мяу… Я давай его упрашивать: «Что ты будешь тут один? Волки съедят. Разорвут. Пошли. У меня яйца есть, сало». Вот как объяснить? Кот человеческого языка не понимает, а как он тогда меня уразумел? Я иду впереди, а он бежит сзади. Мяу… «Отрежу тебе сала»… Мяу… «Будем жить вдвоём»… Мяу… «Назову тебя Васькой»… Мяу… И вот мы с ним уже две зимы перезимовали… Ночью приснится — кто-то позвал… Голос соседки: «Зина!» Помолчит… И опять: «Зина!» Скучно мне станет, я поплачу… Зайду на могилки. Мама там лежит… Дочушка малая… В войну от тифа сгорела. Только мы занесли её на могилки, закопали, как вышло из-за туч солнышко. И светит-светит. Хоть ты вернись и откопай. Хозяин мой там… Федя… Посижу возле всех. Повздыхаю. А поговорить можно и с живыми, и с мёртвыми. Мне никакой разницы. Я и тех, и других слышу. Когда ты одна… И когда печаль… Сильная печаль… Возле самых могилок учитель Иван Прохорович Гавриленко жил, он к сыну в Крым уехал. За ним — Пётр Иванович Миусский… Тракторист… Стахановец, когда-то все в стахановцы выбивались. Золотые руки. Из дерева кружева строгал. Дом — на всю деревню дом. Лялька! Ой, меня и жалость брала, кровь поднялась, когда его рушили. Закапывали. Офицер кричал: «Не тужи мать. Дом на „пятне“ сидит»". А сам — пьяный. Подхожу — это он плачет: «Ты, мать, иди! Иди!». Прогнал. А там дальше усадьба Миши Михалёва, он котлы топил на ферме. Миши не стало быстро. Уехал — и сразу помер. За ним — дом зоотехника Степана Быхова стоял… Сгорел! Ночью злые люди подожгли. Пришлые. И Степан долго не пожил. Под Могилёвом, где дети живут, похоронен. Вторая война… Столько мы людей потеряли! Ковалёв Василий Макарович, Анна Коцура, Максим Никифоренко… Когда-то весело жили. На праздники — песни, танцы. Гармошка. А сейчас, как в тюрьме. Я, бывает, закрою глаза и хожу по деревне… Ну, какая, говорю им, тут радиация, когда и бабочка летает, и шмель жужжит. И мой Васька мышей ловит. (Плачет.) А моя ты любочка, поняла ли ты мою печаль? Понесёшь людям, а меня, может, уже и не будет. Найдут в земельке… Под корнями…" Зинаида Евдокимовна Ковалёнка, самосел. Монолог о целой жизни, написанный на дверях
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!