Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 21 из 26 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Куда едем? — Куда прикажут. — Что будем делать? — Что прикажут. — Но мы — строители. — Вот и будете строить. Отстраивать. Строили подсобные помещения: прачечные, склады, навесы. Меня поставили на разгрузку цемента. Какой цемент, откуда, — никто не проверял. Загружали, выгружали. День гребёшь лопатой, к вечеру одни зубы блестят. Человек из цемента. Серый. И сам, и спецовка насквозь. Вечером её вытряхнул, понимаете, а утром снова надел. Проводили с нами политбеседы. Герои, подвиг, на переднем крае… Военная лексика… А что такое бэр? Кюри? Что такое миллирентген? Задаём вопросы, командир объяснить не может, в военном училище его этому не учили. Мили, микро… Китайская грамота. «Зачем вам знать? Выполняйте, что прикажут. Тут вы — солдаты». Мы — солдаты, но не зэки. Прибыла комиссия. «Ну, — успокаивают, — у вас все нормально. Фон нормальный. Вот километра четыре отсюда, там жить нельзя, людей будут выселять. А у вас спокойно». С ними дозиметрист, он возьми и включи ящик, который висел у него на плече, и длинным этим шестом — по нашим сапогам. И как отпрыгнет в сторону, — непроизвольная реакция… Вот тут начинается самое интересное для вас, как писателя, особенно. Как долго, вы думаете, мы вспоминали об этом моменте? От силы несколько дней. Ну, не способен наш человек думать только о себе, о собственной жизни, быть замкнутой такой системой. Политики наши не способны думать о ценности жизни, но и сам человек тоже. Понимаете? Не так мы устроены. Из другого теста. Конечно, все мы там пили и притом здорово пили. К ночи трезвых не оставалось, но пили, чтобы не напиться, а поговорить. После первых двух рюмок кто-то затоскует, вспомнит о жене, о детях, о своей работе расскажет. Начальство выматерит. Но потом, после одной-двух бутылок… Разговоры только о судьбе страны и об устройстве Вселенной. Споры о Горбачёве и Лигачеве. О Сталине. Великая мы держава или нет, обгоним или не обгоним американцев? Восемьдесят шестой год… Чьи самолёты лучше, а космические корабли надёжнее? Ну, Чернобыль взорвался, но наш человек первым вырвался в космос! Понимаете, до хрипоты, до утра. О том, почему у нас нет дозиметров и не дают каких-нибудь порошков на всякий случай? Нет стиральных машин, чтобы спецовки стирать каждый день, а не два раза в месяц? — это обсуждалось в последнюю очередь. Вскользь. Ну, так мы, понимаете, устроены. Черт возьми! Водка ценилась дороже золота. Купить невозможно. В деревнях вокруг выпили все: водку, самогон, лосьон, добрались до лаков, аэрозолей… На столе — трехлитровая банка с самогоном или сетка с одеколоном «Шипр»… И разговоры-разговоры. Среди нас были учителя, инженеры… Полный интернационал: русские, белорусы, казахи, украинцы. Философские разговоры… О том, что мы — пленники материализма, а материализм ограничивает нас предметным миром. Чернобыль — выход в бесконечность. Я помню, как дискутировали о судьбах русской культуры, о её тяге к трагическому. Без тени смерти ничего нельзя понять. Только на почве русской культуры и можно будет осмыслить катастрофу… Только она к этому готова… Жила предчувствием… Боялись бомбы, атомного гриба, а вон как обернулось… Хиросима — это страшно, но уже понятно… А тут… Знаем, как горит дом от спички или снаряда, ну, а это ни на что не похоже. Доходили слухи, что огонь неземной, даже не огонь, а свет. Мерцание. Сияние. Не синь, а голубизна. И не дым. Учёные раньше восседали на месте богов, а теперь — падшие ангелы. Демоны! Человеческая природа как была, так и осталась для них тайной. Я — русский, с Брянщины. У нас сидит, понимаете, старик на пороге, дом покосился, скоро развалится, а он философствует, мир переустраивает. Обязательно найдётся свой Аристотель в любой заводской курилке. В пивбаре. А мы — под самым реактором… К нам залетали газетные репортёры. Снимали. Сюжеты надуманные. Снимают окно оставленного дома, кладут перед ним скрипку… И называют — чернобыльская симфония. А там ничего не надо было придумывать. Хотелось оставить в памяти все: раздавленный трактором глобус в школьном дворе, почерневшее выстиранное бельё, которое висит уже несколько лет на балконе, постаревшие от дождя куклы… Заброшенные братские могилы… Трава на них в рост с гипсовыми солдатами, а на гипсовых автоматах — птичьи гнёзда. Двери дома выбиты, уже его обшарили мародёры, а занавески на окнах задёрнуты. Люди ушли, остались жить их фотографии в хатах. Как их души. Не было ничего неважного, мелкого. Все хотелось запомнить точно и подробно: время дня, когда это увидел, цвет неба, свои ощущения. Понимаете? Человек уехал из этих мест навсегда. А что это такое? Мы — первые люди, пережившие это «навсегда». Нельзя упустить ни одной мелочи… Лица старых крестьян, похожие на иконы… Им меньше всего было понятно то, что случилось. Они никогда не покидали свой двор, свою землю. Появлялись на свет, любились, добывали хлеб насущный в поте лица своего, продлевали род… Дожидались внуков… И прожив жизнь, смиренно покидали эту землю, уходя в неё, становясь ею. Белорусская хата! Это для нас, горожан, дом — машина для жизни. А для них — целый мир. Космос. Едешь через пустые деревни… И так хочется встретить человека… Разграбленная церковь… Мы зашли: пахло воском. Захотелось помолиться… Я хотел все это запомнить. Я стал фотографировать… Это — моя история… Недавно похоронил знакомого, с которым был там. Он умер от рака крови. Поминки. По славянскому обычаю выпили, закусили, понимаете. И начались разговоры, до полуночи. Сначала о нем, об ушедшем. А потом? А потом опять о судьбах страны и об устройстве Вселенной. Уйдут русские войска из Чечни или не уйдут? Начнётся вторая кавказская война или она уже идёт? Какие шансы у Жириновского стать президентом? Какие у Ельцина? Об английской короне и принцессе Диане. О русской монархии. О Чернобыле. Теперь уже разные догадки… Одна из них, что инопланетяне знали о катастрофе и помогли нам, другая — это был космический эксперимент, и через какое-то время начнут рождаться дети с гениальными способностями. Необычные. А может, беларусы исчезнут, как некогда исчезли другие народы: скифы, хазары, сарматы, киммерийцы, хуастеки? Мы — метафизики… Живём не на земле, а в мечтах, в разговорах. В словах… К обыденной жизни нам надо нечто прибавить, чтобы её понять. Даже рядом со смертью… Это моя история… Я рассказал… Почему я стал фотографировать, потому что мне не хватало слов…" Виктор Латун, фотограф Монолог о немом солдате "В саму зону я больше не поеду, а раньше меня тянуло. Если я буду это видеть, думать об этом, я заболею и умру… Умрут мои фантазии… Помните, был фильм о войне «Иди и смотри». Я не смогла его досмотреть, я потеряла сознание. Там убивали корову. У неё зрачок на весь экран… Один зрачок… Как убивали людей, я уже не видела… Нет!! Искусство — это любовь, абсолютно в этом убеждена! Не хочу включать телевизор, читать сегодняшние газеты. Там убивают, убивают… В Чечне, Боснии… Афганистане… Теряю рассудок, у меня портится зрение. Ужас… Он стал привычным, даже банальным. И мы так изменились, что сегодняшний ужас на экране должен быть страшнее вчерашнего. Иначе уже не страшно. Мы перешли черту… Вчера еду в троллейбусе. Сценка: мальчик не уступил место старику. Тот его увещевает: — Будешь старый, тебе тоже не уступят. — А я никогда старым не буду, — отвечает мальчик. — Почему? — Мы все скоро умрём. Вокруг разговоры о смерти. Дети думают о смерти. Но это то, над чем в конце жизни задумываются, а не в начале. Я вижу мир в сценках… Улица для меня — театр, дом — театр. Человек — театр. Никогда не запоминаю событие целиком. А в деталях, жестах… Все перепуталось в моей памяти, перемешалось. То ли из кино, из газет… То ли я это где-то видела, слышала… Подсмотрела? Вижу: бредёт на заброшенной деревенской улице сумасшедшая лиса. Тихая, добрая. Как ребёнок… Ластится к одичавшим котам, курам… Тишина… Там такая тишина! Совсем другая, чем здесь… И вдруг среди этой тишины странная человеческая речь: «Гоша хороший. Гоша хороший». Качается на старой яблоне поржавевшая клетка с открытой дверцей. Домашний попугай сам с собой разговаривает. Начинается эвакуация… Опечатали школу, колхозную контору, сельсовет. Днём солдаты вывозят сейфы и документы. А ночью деревенские жители школу растаскивают, то, что в ней осталось. Тащат книги из библиотеки, зеркала, стулья, сантехнику, здоровенный глобус… Кто-то последний… Под утро прибежал, уже пусто. Набрал пустых пробирок в химлаборатории. Хотя все знают — через три дня их тоже увезут. Все останется. Зачем я это собираю, коплю? Я никогда не поставлю спектакль о Чернобыле, как не поставила ни одного спектакля о войне. У меня никогда не будет на сцене мёртвого человека. Даже мёртвого зверя или птицы. В лесу подошла к сосне, что-то белое… Думала: грибы, а это мёртвые воробьи грудками вверх. Там, в зоне… Я не понимаю — смерть. Я перед ней останавливаюсь, чтобы не сойти с ума. Не перейти… На другую сторону жизни… Войну надо показывать так страшно, чтобы человека вырвало. Чтобы он заболел… Это не зрелище… В первые дни… Ещё не было показано ни одного снимка, а я себе уже представляла: обвалившиеся перекрытия, разрушенные стены, дым, битые стекла. Куда-то увозят притихших детей. Вереницы машин. Взрослые плачут, а дети нет. Ещё ни одной фотографии не напечатали… Наверное, если расспросить людей, другого образа ужаса у нас нет: взрыв, пожар, трупы, паника. Я это помню из детства… (Замолкает.) Но об этом потом… Отдельно… А тут… Произошло что-то незнакомое… Это другой страх… Его не слышно, не видно, ни запаха, ни цвета, а физически и психически мы меняемся. Меняется формула крови, меняется генетический код, меняется пейзаж… И что бы мы ни думали, ни делали… Вот я утром встаю, пью чай. Иду на репетицию к студентам… А это надо мной висит… Как знак. И как вопрос. Мне не с чем это сравнить. Из детства я помню что-то совсем непохожее… Я видела всего лишь один хороший фильм о войне. Забыла название. Фильм о немом солдате. Он молчал весь фильм. Вёз беременную немку, беременную от русского солдата. И родился ребёнок, он родился в дороге, на телеге. Он его поднял на руках и держит, и ребёнок писает на его автомат… Мужчина смеётся… Это у него как речь, этот его смех. Он смотрит на ребёнка, на свой автомат и смеётся… Конец фильма. В фильме нет русских, нет немцев. Есть чудовище — война. И есть чудо — жизнь. Но теперь, после Чернобыля, все изменилось. И это тоже. Изменился мир, он теперь не кажется вечным, каким был ещё недавно. Земля как будто уменьшилась, стала маленькая. Мы лишились бессмертия, — вот что с нами случилось. Потеряно чувство вечности. А по телевизору я вижу, как каждый день убивают. Стреляют. Сегодня стреляют люди без бессмертия… Один человек убивает другого человека… После Чернобыля… Что-то очень смутно, как бы издали… Мне было три года, когда нас с мамой вывезли в Германию… В концлагерь… Я помню все — красивое… Может быть, моё зрение так устроено. Высокая гора… Падал то ли дождь, то ли снег. Огромным чёрным полукругом стояли люди, у всех номера. Номера на ботинках… Так чётко, ярко-жёлтой краской на ботинках… На спинах… Везде номера, номера… Колючая проволока. На вышке стоит человек в каске, бегают собаки, лают громко-громко. И никакого страха. Два немца, один большой, толстый в чёрном, а второй маленький — в коричневом костюме. Тот, который в чёрном, показывает куда-то рукой… Из тёмного полукруга выходит чёрная тень и становится человеком. Немец в чёрном начинает его бить… А то ли дождь, то ли снег падает… Падает… Помню высокого красивого итальянца… Он все время пел… Моя мама плакала, и другие люди плакали. А я не могла понять, почему все плачут, когда он так красиво поёт? У меня были этюды о войне. Я пробовала. Ничего не получилось. Я никогда не поставлю спектакль о войне. Он у меня не получится. В чернобыльскую зону мы повезли весёлый спектакль «Дай воды, колодец». Сказку. Приехали в райцентр Хотимск. Там есть сиротский дом, для детей-сирот. Их никуда не вывезли. Антракт. Они не хлопают. Не встают. Молчат. Второе отделение. Кончился спектакль. Опять не хлопают. Не встают. Молчат. Мои студенты в слезы. Собрались за кулисами: что с ними? Потом мы поняли: они верили во все, что происходило на сцене. Там весь спектакль ждут чуда. Обычные дети, домашние дети, понимали, что это — театр. А эти ждали чуда… У нас, у белорусов, никогда не было вечного. Мы не имели даже вечной земли, все время её кто-то забирал, сметал наши следы. И мы не могли жить вечным, как в Ветхом завете написано: этот породил того-то, тот того-то… Цепочка, звенья… Мы не знаем, что с этим вечным делать, мы не умеем с ним жить. Не способны его осмыслить. А оно, наконец, даровано нам. Наше вечное — это Чернобыль. Вот оно у нас появилось… И мы? Мы смеёмся… Как в старой притче… Люди сочувствуют человеку, у которого сгорел дом, сарай… Все сгорело… А он в ответ: «Ну, а зато, сколько мышей ляснуло!» — и шапку весело об пол. В этом весь он — белорус! Смех сквозь слезы. А наши боги не смеются. Наши боги — мученики. Это у древних греков были смеющиеся боги, весёлые. А что, если фантазии, сновидения, анекдоты, — это тоже тексты? О том, кто мы? Но мы не умеем их читать… Я везде слышу одну мелодию… Она тянется-тянется… Не мелодия, не песня, а голошение. Это запрограммированность нашего народа на любую беду. Не уходящее ожидание беды. А счастье? Счастье — вещь временная, нечаянная. Народ говорит: «одна беда — не беда», «от беды кием не оборонишься», «что ни мах, то все беда по зубах», «не до коляды, когда полна хата беды». Кроме страдания, у нас ничего другого нет. Нет другой истории, нет другой культуры… А мои студенты влюбляются, рожают детей. Но они у них тихие, слабые. После войны я вернулась из концлагеря… Живая! Тогда надо было только выжить, моё поколение до сих пор удивляется, что оно выжило. Я могла вместо воды есть снег, летом не вылезать из речки, нырять по сто раз. Их дети не могут есть снег. Даже самый чистый, самый белый снег… (Уходит в себя). Каким я представляю спектакль? Я ведь о нем думаю… Все время думаю… Из зоны мне привезли один сюжет… Современную сказку… Остались в деревне — старик со старухой. Зимой старик умер. Старуха одна его хоронила. Неделю долбила ямочку на могилках. Укутала в тёплый кожух, чтобы не мёрз, положила на детские саночки и повезла. Всю дорогу она с ним жизнь свою вспоминала… Зажарила последнюю курицу для поминок. По следу запаха приполз к старухе голодный щенок. И было ей с кем поговорить и поплакать… Однажды мне даже приснился мой будущий спектакль… Вижу: пустая деревня, цветут яблони. Цветёт черёмуха. Пышно. Нарядно. Цветёт дикая груша на кладбище… По заросшим улицам бегают коты с поднятыми хвостами. Никого нет. Коты занимаются любовью. Все цветёт. Красота и тишина. Вот коты выбегают на дорогу, они кого-то ждут. Наверное, они ещё помнят человека… У нас, беларусов, нет Толстого. Нет Пушкина. А есть Янка Купала… Якуб Колос… Они писали о земле… Мы люди земли, а не неба. Наша монокультура — картошка, мы её копаем, садим и все время в землю глядим. Долу! В низ! А если вскинет человек голову, то не выше аистиного гнёзда. Ему это уже и высоко, это и есть для него небо. А небо, которое зовётся космосом, у нас нет, в нашем сознании оно отсутствует. Тогда мы берём что-то у русской литературы… У польской… Так норвежцам нужен был Григ, а евреям Шолом-Алейхем, как центр кристаллизации, вокруг чего они смогли объединиться и осознать себя. А у нас это — Чернобыль… Что-то лепит он из нас… Творит… Теперь мы стали народом… Чернобыльским народом. А не дорогой — из России в Европу или из Европы в Россию. Только теперь… Искусство — это воспоминание… Воспоминание о том, что мы были… Я боюсь… Я боюсь одного, что страх заменяет в нашей жизни место любви…" Лилия Михайловна Кузменкова, преподаватель Могилевского культпросветучилища, режиссёр Монолог о вечном и проклятом: что делать и кто виноват? "Я — человек своего времени, я — убеждённый коммунист… Нам не дают слова… Модно… Нынче модно ругать коммунистов… Теперь мы — враги народа, все — преступники. Сейчас отвечаем за все, даже за законы физики. Я был тогда первым секретарём райкома партии. В газетах пишут… Это они, мол, коммунисты, виноваты — строили плохие, дешёвые атомные станции, а человеческие жизни не считали. О человеке не думали, он для них — песок, навоз истории. Ату их! Ату! Проклятые вопросы: что делать и кто виноват? Вечные. Неизменные в нашей истории. Все в нетерпении, в жажде мщения и крови. Ату их! Ату! Ждут отрубленных голов… Хлеба и зрелищ… Другие молчат, а я скажу… Вы пишете… Ну, не конкретно вы, а в газетах пишут — коммунисты обманывали народ, скрывали от него правду. Но мы должны были… Телеграммы из цека, из обкома партии… Перед нами поставили задачу: не допустить паники. А паника, действительно, страшная вещь. Только во время войны так следили за сводками с фронта, как тогда за сообщениями из Чернобыля. Страх и слухи. Люди были убиты не радиацией, а событием. Мы должны были… Наш долг… Нельзя сказать, что сразу все скрывали, поначалу никто не понимал масштабов происходящего. Руководствовались высшими политическими соображениями. Но если отбросить эмоции, политику отбросить… Надо признать, что никто не верил в то, что случилось. Учёные и те не могли поверить! Ни одного похожего примера… Не только у нас, но и во всем мире… Учёные на месте, на самой станции изучали обстановку, и тут же принимали решения. Я недавно смотрел передачу «Момент истины» с Александром Яковлевым, член Политбюро, главный идеолог партии в те времена. Рядом с Горбачёвым… Что он вспоминает? Они там, наверху, тоже не представляли всей картины… На заседании Политбюро кто-то из генералов объяснял: «А что радиация? На полигоне… После атомного взрыва… Вечером выпили по бутылке красного вина. И нам ничего». Говорили о Чернобыле, как об аварии, обыкновенной аварии… Заяви я тогда, что людей нельзя выводить на улицу. «Вы что хотите сорвать Первомай?» Политическое дело. Партбилет на стол… (Немного успокаивается.) Не анекдот, я думаю, а правда. Быль. Рассказывают, что председатель Правительственной комиссии Щербина, прибывший на станцию, в первые дни после взрыва, потребовал сразу же отвезти его к месту происшествия. Ему объясняют: графитные завалы, бешеные радиационные поля, высокая температура — туда нельзя. «Какая ещё физика? Я должен увидеть все собственными глазами, — кричал он на подчинённых. — Мне вечером докладывать на Политбюро». Военный стереотип поведения. Другого не знали… Не понимали, что действительно есть физика… Цепная реакция… И никакие приказы и правительственные постановления эту физику не изменят. Мир стоит на ней, а не на идеях Маркса. Но заяви я тогда? Попробуй отменить первомайскую демонстрацию? (Вновь начинает горячиться.) В газетах пишут… Как будто народ был на улицах, а мы в подземных бункерах сидели?! Я стоял на трибуне два часа под этим солнцем… Без головного убора, без плаща. И на Девятое мая, в день Победы… Шёл с ветеранами… Играла гармошка. Плясали. Выпивали. Мы все были частью этой системы. Верили! Верили в высокие идеалы. В нашу победу! Победим Чернобыль! Навалимся — и победим. Взахлёб читали о героической борьбе по укрощению реактора, который вышел из-под власти людей. Проводили политбеседы. Наш человек без идеи? Без большой мечты? Это тоже страшно… Посмотрите, что сейчас творится? Развал. Безвластие. Дикий капитализм… Но… Прошлому вынесли приговор… Всей нашей жизни… Остался только Сталин… Архипелаг ГУЛАГ… А какие тогда были фильмы! Какие песни счастливые! Скажите: почему? Ответьте мне… Подумайте и ответьте… Почему сейчас таких фильмов нет? Таких песен нет? Человека надо поднять, воодушевить. Нужны идеалы… Тогда будет сильное государство. Колбаса не может быть идеалом, полный холодильник — не идеал. И мерседес — не идеал. Нужны сияющие идеалы! Они у нас были. В газетах… На радио и телевидении кричали: правду, правду!! На митингах требовали: правду! Плохо, очень плохо… Очень плохо! Мы скоро все умрём! Исчезнет нация!! Кому она нужна такая правда? Когда в Конвент ворвались толпы и требовали казни Робеспьера, они разве были правы? Подчиниться толпе, стать толпой… Мы должны были не допустить паники… Моя работа… Долг… (Молчит.) Если я — преступник, то почему моя внучка… Моё дитя… Она тоже больна… Дочь родила её в ту весну, привезла к нам в Славгород в пеленочках. В коляске. Они приехали через несколько недель после взрыва на станции… Вертолёты летают, военные машины на дорогах… Жена просила: «Надо их отправить к родственникам. Увезти отсюда». Я был первым секретарём райкома партии… Я категорически запретил: «Что люди подумают, если я свою дочь с маленьким ребёнком увезу? Их же дети здесь остаются». Тех, кто удирал, спасал свою шкуру… Я вызывал их в райком, на бюро: «Ты коммунист или не коммунист?» Люди проверялись. Если я преступник, то почему я убивал собственного ребёнка? (Дальше бессвязно.) Я сам… Она… В моем доме… (Через какое-то время успокаивается). Первые месяцы… На Украине — тревога, а у нас в Беларуси все спокойно. Посевная в разгаре. Я не прятался, не отсиживался в кабинетах, а мотался по полям, лугам. Пахали, сеяли. Вы забыли, что до Чернобыля атом называли мирным тружеником, гордились: живём в атомной эре. Атомного страха не помню… Тогда мы ещё не боялись будущего… Ну, что такое — первый секретарь райкома партии? Обычный человек с обычным институтским дипломом, чаще всего инженера или агронома. Кто-то окончил ещё высшую партийную школу. Я знал о радиации то, что нам успели прочитать на курсах гражданской обороны. Там я не слышал ни слова о цезии в молоке, о стронции… Мы везли молоко с цезием на молокозаводы. Сдавали мясо. Косили сорокакюрийную траву. Выполняли планы… Со всей ответственностью… Я их выколачивал. Планы с нас никто не снимал… Один штрих… К портрету, так сказать…В первые дни люди испытывали не только страх, но и подъем. Я — человек, у которого отсутствует инстинкт самосохранения. Это нормально, потому что сильно развито чувство долга. Таких тогда было много, не я один… У меня на столе лежали десятки заявлений с просьбой: «Прошу направить в Чернобыль.» По зову сердца! Люди готовы были пожертвовать собой, не задумываясь и не требуя ничего взамен. Что бы вы там ни писали, но был он, советский характер. И был он, советский человек. Что бы вы ни писали, как бы лихо не отрекались… Вам ещё жалко будет этого человека… Вспомните о нем… Приезжали к нам учёные, они спорили до крика. До хрипоты. Подхожу к одному: «Наши дети в радиационном песке копаются?» А он мне в ответ: «Паникёры! Дилетанты! Что вам о радиации известно? Я — ядерщик. Вот произошёл атомный взрыв. Через час я ехал к эпицентру на уазике. По плавленной земле. Что вы панику поднимаете?» Я им верил. Я вызывал к себе в кабинет людей: «Братцы! Я убегу, вы убежите. Что люди о нас подумают? Скажут, что коммунисты дезертировали?» Если не убеждал, словами, чувствами, действовал иначе: «Ты патриот или не патриот? Если нет — клади на стол партбилет. Бросай!» Некоторые бросали… Что-то стал подозревать… Были догадки… Заключили мы договор с Институтом ядерной физики на обследование наших земель. Они берут траву, берут пласты чернозёма и везут туда, к себе в Минск. Проводят там анализы. А потом звонят мне: «Организуйте, пожалуйста, транспорт, чтобы забрать вашу почву назад». — «Вы что, шутите? До Минска четыреста километров… — У меня трубка из рук чуть не выпала. — Везти землю назад?» — «Нет, не шутим, — отвечают мне. — У нас эти пробы по инструкции подлежат захоронению в могильнике, в подземном железобетонном бункере. Со всей Беларуси к нам везут. За месяц имеющуюся ёмкость до отказа заполнили». Вы слышали? А мы на этой земле пашем, сеем. На ней наши дети играются… С нас требуют планы по молоку и мясу. Из зерна гнали спирт. Яблоки, груши, вишни шли на соки…
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!