Часть 17 из 26 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Рассказывают… У старух появлялось молоко в грудях, как у рожениц. Медицинский термин этому явлению — релаксация. А для крестьян? Божья кара… Случилось такое с бабкой, которая жила одиноко. Без мужа и без детей. Сбожеволила. Ходила по деревне и качала что-нибудь на руках, возьмёт полено или детский мячик обвяжет платком…. Люли-люли… Баюшки…"
"Я боюсь жить на этой земле…
Дали дозиметр, а зачем он мне? Постираю бельё, оно у меня белюсенькое — дозиметр звенит. Приготовлю еду, спеку пирог — звенит. Постелю постель — звенит. Зачем он мне? Я кормлю детей — и плачу. «Чего ты, мамка, плачешь?»
Двое детей — двое мальчиков. Все время с ними по больницам. По врачам. Старшенький: то ли девочка, то ли мальчик. Лысенький. Я — и к профессорам с ним, и к бабкам. Шептухам, знахаркам. Самый маленький в классе. Ему нельзя бегать, играть, если кто нечаянно ударит, потечёт кровь, он может умереть. Болезнь крови, я её даже не выговорю. Лежу с ним в больнице и думаю: «Умрёт». Потом поняла, что так думать нельзя, а то смерть услышит. Плакала в туалете. Все мамы в палатах не плачут, а в туалетах, в ванной. Вернусь весёлая:
— У тебя уже щёчки порозовели. Выздоравливаешь.
— Мамочка, забери меня из больницы. Я тут умру. Тут все умирают.
Где мне плакать? В туалете? А там очередь… Там все такие, как я…"
"На радуницу… В день поминовения…
Нас пускают на кладбище. На могилки… А заходить в свои дворы, милиция приказывает, нельзя. На вертолётах они над нами летают. Так мы хоть издали поглядим на наши хаты… Перекрестим их…
Привезу ветку сирени с родного места, и она год у меня стоит…"
"Расскажу вам, что такое наш человек… Советский….
В «грязных» районах… В первые годы магазины завалили гречкой, китайской тушёнкой, и люди радовались, похвалялись, что, мол, нас теперь отсюда не выгонишь. Нам тут хорошо! Загрязнялась почва неравномерно, в одном колхозе и «чистые», и «грязные» поля. Тем, кто работает на «грязных» платят больше, и все просятся туда. На «чистые» ехать отказываются…
Недавно был у меня в гостях брат с Дальнего Востока. "Вы, — говорит, — тут как «чёрные ящики»… Люди — «чёрные ящики»… «Чёрные ящики» есть на каждом самолёте, они записывают вся информацию о полёте. Когда самолёт терпит аварию — ищут «чёрные ящики».
Мы думаем, что живём, как все… Ходим, работаем… Влюбляемся… Нет! Мы записываем информацию для будущего…"
"Я — детский врач…
У детей все иначе, чем у взрослых. У них, например, нет понятия, что рак — это смерть. Этот образ у них не возникает. Они все о себе знают: диагноз, название всех процедур, лекарств. Знают больше, чем их мамы. А их игры? Бегают по палатам друг за другом и кричат: «Я — радиация! Я — радиация!». Мне кажется, что когда они умирают, у них такие удивлённые лица… Они в недоумении…
Лежат с такими удивлёнными лицами…"
"Врачи меня предупредили, что мой муж умрёт… У него рак крови…
Он заболел, когда вернулся из чернобыльской зоны. Через два месяца. Его с завода туда послали. Пришёл с ночной смены:
— Утром уезжаю…
— Что ты там будешь делать?
— Работать в колхозе.
Сгребали сено в пятнадцатикилометровой зоне. Убирали свёклу. Копали картошку.
Вернулся. Поехали к его родителям. Помогал отцу штукатурить печь. И там упал. Вызвали «скорую», отвезли в больницу — смертельная доза лейкоцитов. Отправили в Москву.
Приехал оттуда с одной мыслью: «Я умру». Стал больше молчать. Убеждала. Просила. Словам моим не верит. Тогда я родила ему дочь, чтобы поверил. Я сны свои не разгадываю… То меня ведут на эшафот, то я вся в белом… Сонник не читаю… Проснусь утром, посмотрю на него: как же я останусь одна?. Хотя бы девочка подросла и его запомнила. Она маленькая, недавно стала ходить. Бежит к нему: «Па-а-а…» Гоню эти мысли…
Если бы я знала… Закрыла бы все двери, стала бы на пороге. Заперла бы на десять замков…"
"Уже два года живём с моим мальчиком в больнице…
Маленькие девочки в больничных палатах играют в «куклы». Куклы у них закрывают глаза… Так куклы умирают…
— Почему куклы умирают?
— Потому что это наши дети, а наши дети жить не будут. Они родятся и умрут.
Моему Артемке семь лет, а на вид ему дают пять.
Закроет глаза, и я думаю, что уснул. Заплачу: он же не видит.
А он — отзывается:
— Мама, я уже умираю?
Заснёт и почти не дышит. Я стану перед ним на колени. Перед кроваткой.
— Артемка, открой глаза… Скажи что-нибудь…
«Ты ещё тёпленький…» — думаю про себя.
Откроет глаза. Опять заснёт. И так тихо. Как умер.
— Артемка, открой глазки…
Я не даю ему умереть…"
"Недавно праздновали Новый год… Накрыли хороший стол. Все своё: копчёности, сало, мясо, огурчики маринованные, только хлеб из магазина. Даже водка своя, самодельная. Своё, как у нас смеются, чернобыльское. С цезием, стронцием вприкуску. А где что взять? Магазины в деревнях с пустыми прилавками, а если что и появится, то с нашими зарплатами и пенсиями не подступишься.
Пришли к нам гости. Наши хорошие соседи. Молодые. Один учитель, второй — колхозный механик с женой. Выпили. Закусили. И начались песни. Не сговариваясь, запели революционные песни. Песни о войне. «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля» — мою любимую. И получился хороший вечер. Такой, как раньше.
Написала про это сыну. Он у нас учится в столице. Студент. Получаю ответ: «Мама, я представил себе эту картину — чернобыльская земля. Наша хата. Блестит новогодняя ёлка… А люди за столом поют революционные и военные песни, будто нет у них позади ни ГУЛАГА, ни Чернобыля…»
Мне стало страшно не за себя, а за сына. Ему некуда вернуться…"
Глава третья
Восхищение печалью
Монолог о том, чего мы не знали: смерть может быть такой красивой
"В первые дни главным вопрос: кто виноват? Нам нужен был виновник…
Потом, когда мы больше узнали, стали думать, что делать? Как спастись? Теперь, смирившись с мыслью, что это не на год и не на два, а на много поколений, стали в мыслях возвращаться назад, переворачивать страничку за страничкой…
Это случилось в ночь с пятницы на субботу… Утром никто ничего не подозревал. Отправила в школу сына, муж ушёл в парикмахерскую. Готовлю обед. Муж скоро вернулся… Вернулся он со словами: «На атомной какой-то пожар. Приказ: не выключать радио». Я забыла сказать, что мы жили в Припяти, недалеко от реактора. До сих пор перед глазами — ярко-малиновое зарево, реактор как-то изнутри светился. Невероятный цвет. Это был не обыкновенный пожар, а какое-то свечение. Красиво. Если забыть об остальном, то очень красиво. Ничего подобного я в кино не видела, даже никакого сравнения. Вечером люди высыпали на балконы, у кого не было, — шли к друзьям, знакомым. У нас девятый этаж, прекрасная видимость. По прямой километра три. Выносили детей, поднимали на руках: «Посмотри! Запомни!» И это люди, которые на реакторе работали… Инженеры, рабочие… Были и учителя физики… Стояли в чёрной пыли… Разговаривали… Дышали… Любовались… Некоторые за десятки километров приезжали на машинах, велосипедах, чтобы посмотреть. Мы не знали, что смерть может быть такой красивой. Но я бы не сказала, что у неё отсутствовал запах. Не весенний и не осенний запах, а что-то совсем другое, и не запах земли… Нет… Першило в горле, в глазах — слезы сами по себе. Я не спала всю ночь и слышала, как топали наверху соседи, тоже без сна. Что-то они там перетаскивали, стучали, может быть, вещи паковали. Заклеивали окна. Глушила головную боль цитрамоном. Утром, когда рассвело, огляделась вокруг, это я не сейчас придумала, не потом, а тогда почувствовала: что-то не так, что-то поменялось. Насовсем. В восемь часов утра по улицам уже ходили военные в противогазах. Когда мы увидели на улицах города солдат и военную технику, мы не испугались, а, наоборот, успокоились. Раз армия пришла на помощь, все будет нормально. У нас понятия не было, что мирный атом тоже убивает…Что весь город мог не проснуться в ту ночь… Под окнами кто-то смеялся, играла музыка.
После обеда по радио начали объявлять, чтобы готовились к эвакуации: увезут на три дня, помоют, проверят. Как сейчас, слышу голос диктора: «эвакуация в ближайшие села», «домашних животных не брать», «собираться возле подъездов». Детям сказали обязательно взять с собой учебники. Муж все-таки положил в портфель документы и наши свадебные фотографии. А я единственное, что прихватила, это газовый платочек на случай плохой погоды…
С первых дней почувствовали, что мы — чернобыльцы, теперь уже отверженные. Нас боятся. Автобус, в котором мы ехали, остановился на ночь в какой-то деревне. Люди спали на полу в школе, в клубе. Негде приткнуться. И одна женщина пригласила нас к себе: «Идёмте, я постелю на кровати. Жалко вашего мальчика». А другая, которая стояла рядом, оттаскивала её от нас: «Ты с ума сошла! Они — заразные». Когда мы уже переселились в Могилёв, и сын пошёл в школу, в первый же день он влетел в дом с плачем… Его посадили вместе с девочкой, а та не хочет, потому что он радиационный, и если с ним сидеть, то можно умереть. Сын учился в четвёртом классе, и так получилось, что он один, чернобыльский, был в этом классе. Они все его боялись, называли «светлячком»… «Чернобыльским ёжиком»… Я испугалась, что у него так быстро кончилось детство.
Мы уезжали из Припяти, а навстречу нам шли военные колонны. Бронетехника. Тут стало страшно. Непонятно и страшно. Но меня не покидало ощущение, что все это происходит не со мной, а с кем-то. Странное ощущение. Сама плакала, искала еду, ночлег, обнимала и успокаивала сына, а внутри — даже не мысль, постоянное чувство: я — зритель. Я смотрю через стекло… Вижу кого-то другого… Только в Киеве нам выдали первые деньги, а купить на них ничего нельзя: сотни тысяч людей подняли с места, все скуплено, съедено. У многих — инфаркты, инсульты, прямо там — на вокзалах, в автобусах. Меня спасла моя мама. За свою долгую жизнь она не раз лишалась дома, нажитого имущества. Первый раз её репрессировали в тридцатые годы, забрали все: корову, лошадь, хату. Второй раз — пожар, только меня, маленькую, из огня выхватила: «Надо пережить, — утешала она. — Мы ведь живы».
Вспомнила… Сидим в автобусе. Плачем. Мужчина на первом сиденье громко ругает жену: «Какая же ты дура! Все хоть какие-то вещи взяли, а мы с тобой трехлитровыми банками загрузились». Жена его решила, что раз они едут на автобусе, то по дороге передаст своей матери пустые банки для маринадов. Возле них лежали огромные пузатые сетки, мы всю дорогу о них спотыкались. Так они с этими банками и приехали в Киев.
…Я пою в церковном хоре. Евангелие читаю. Хожу в церковь, потому что только там говорят о вечной жизни. Утешают человека. Больше нигде этих слов не услышишь, а так хочется услышать. Когда мы ехали в эвакуацию, и если по дороге встречалась церковь, то все шли туда. Нельзя было пробиться. Атеисты и коммунисты, — все шли.
Мне часто снится сон, как мы идём с сыном по солнечной Припяти. Сейчас — это уже город-призрак. Идём и разглядываем розы, в Припяти было много роз, большие клумбы с розами. Сон… Вся та наша жизнь уже сон. Я была тогда такая молодая. Сын маленький… Любила…
Прошло время, все стало воспоминанием. Я опять как будто зритель…"
Надежда Петровна Выговская,
book-ads2