Часть 3 из 69 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Господи! Твоей невестке сделали радикальную мастэктомию. От этого она перестала быть женщиной?
Мама смотрит на меня ничего не выражающим взглядом.
– Ты с ума сошла? – Она поднимается с дивана. – Пойду искупаюсь. А тебе стоит вернуться в постель и начать день заново.
Мне хочется ударить ее, но вместо этого я говорю:
– Они хотели детей.
– Бог знает зачем.
Дверь за ней захлопывается.
1970 год. Октябрь, Нью-Йорк.
Мама отправляет нас в соседнюю квартиру поиграть с детьми ее любовника, пока его жена за нами приглядывает. Мама с любовником тем временем решают, стоит ли ему расходиться с женой. Я уже старше – еще маленькая, чтобы понимать, что происходит, но все равно думаю, что это странно, когда, посмотрев через внутренний дворик из их окна в наше, вижу, как мистер Дэнси сжимает мою мать в объятиях.
Двухлетний сын мистера Дэнси, сидя на высоком стульчике в тесной кухне, играет с пластиковым контейнером. Миссис Дэнси не отрываясь смотрит на беременную самку клопа, которая лежит на спине в дверном проеме между кухней и столовой. Из нее нескончаемым потоком выползают крохотные клопики и быстро исчезают в щелях паркета. Из спальни выходит Анна с дочерью мистера Дэнси Блайт. Анна плачет. Блайт отрезала ей челку детскими ножницами. Теперь на лбу у Анны торчит неровный полумесяц темных волос. Самодовольная, торжествующая улыбка Блайт напоминает мне сэндвич с майонезом. Ее мать как будто ничего не замечает. Она неотрывно смотрит на рожающую самку клопа, и по ее щеке скатывается слеза.
08:50
Я сижу на диване, устроившись на нагретом месте, которое оставила после себя мама. На маленьком пляже на дальней стороне пруда уже появляются люди. Обычно это арендаторы – туристы, которые случайно забрели в лес и в восторге обнаружили укромный идиллический уголок. «Чужаки», – с раздражением думаю я.
Когда мы были маленькими, в Бэквуде все друг друга знали. Коктейльные вечеринки переходили из дома в дом: босоногие женщины в развевающихся платьях, красавцы-мужчины в белых подвернутых брюках, джин с тоником, дешевые крекеры, фермерский сыр, рой комарья и «Каттер» – средство от насекомых, которое в кои-то веки действовало. Песчаные лесные дороги были испещрены солнечными зайчиками, пробивающимися сквозь ветки сосен и болиголовов. Когда мы шли на пляж, над дорогой поднималась красная пыль, напоенная запахом лета – сухим, сладким, запекшимся, стойким. Посреди дороги росла высокая коричневая трава вместе с ядовитым плющом. Но мы знали, чего избегать. Проезжающие мимо машины останавливались, предлагали подвезти нас на подножке или на капоте. Никому не приходило в голову, что мы можем упасть под колеса. Никто не боялся, что течение утянет ребенка в открытый океан. Мы бегали вокруг без присмотра, купались в пресноводных прудах, заполонивших Бэквуд. Мы называем их прудами, но на самом деле это озера – некоторые широкие и глубокие, другие мелкие, с чистым дном, – образовавшиеся в конце Ледникового периода, когда отступающий ледник оставил после себя тающие глыбы, такие тяжелые, что в земной коре появились вмятины – глубокие котлованы, которые потом заполнились чистейшей водой. В нашем лесу девять прудов. Мы купались в них всех, проходили по чужим участкам к маленьким песчаным бухточкам, вылезали из воды на стволы упавших деревьев. Ныряли бомбочкой. Никто не обращал на нас внимания. Все верили в древнее право прохода, и тенистые тропки вели к черным входам старых домов, которые были построены еще тогда, когда на мысе появились первые грунтовые дороги, и до сих пор стоят, сохранившиеся благодаря снегу, морскому воздуху и жаркому лету. И мы рвали жеруху, растущую в ручьях – чужих ручьях, чужую жеруху.
Та сторона мыса, что обращена к заливу, выглядит более цивилизованной, пасторальной. Пологие холмы, поросшие клюквой, сливой и лавром. Но сторона, обращенная к океану, всегда была дикой. Волны неистово разбивались о берег, дюны были такими высокими, что можно было сбежать с них, как с горы, глядя, как земля несется навстречу, и упасть на теплый песок. В те годы никто из маминых подруг не брюзжал, как сегодня, что дети разрушают дюны, когда играют на них, как будто их маленькие ножки могут соперничать с суровыми зимними ветрами, жадно сжирающими куски берега.
По вечерам, сидя у костра на пляже, взрослые и дети угощались хрустящими от песка бургерами со сладким соусом, разложенными на столах из плавника. Наши родители пили джин из банок и исчезали в темноте за пределами света от костра, чтобы поцеловаться в высокой траве со своими любовниками.
С течением лет двери стали закрываться. Появились таблички: «Частная собственность». Дети первых поселенцев, которые застроили эту территорию – художников, архитекторов, других представителей интеллигенции, – стали воевать друг с другом за место на мысе. Усобицы начинались из-за шума на прудах, из-за споров, у кого больше прав любить эту землю. За заборами стали лаять собаки. Сейчас даже на пляжах кругом таблички «Не ходить»: огромные участки огорожены, чтобы защитить гнездовья куликов. Птицы – единственные, у кого осталось право прохода. Но это все еще мой лес, мой пруд. Место, куда я езжу вот уже пятьдесят лет – каждое лето моей жизни. Место, где мы с Джонасом впервые встретились.
С дивана на веранде я смотрю, как мама проплывает полуторакилометровое расстояние через пруд. Ее руки рассекают воду с почти механической размеренностью. Мама никогда не поднимает головы, когда плывет. У нее как будто есть шестое чувство, подсказывающее, в какую сторону двигаться, как у китов, которые мигрируют, повинуясь древним инстинктам. И я, как это часто со мной происходит, задумываюсь, а не улавливает ее эхолокатор нечто большее, чем песни китов? «Он должен ее бросить». Это то, чего я хочу? Джина с Джонасом – наши давние друзья. Мы проводили вместе почти каждое лето нашей взрослой жизни: вскрывали устриц и живьем высасывали их из раковин; смотрели, как над морем встает полная луна, слушая жалобы Джины на то, что из-за луны у нее все сильнее болит при месячных; молились, чтобы местные рыбаки истребили тюленей; передерживали в духовке индейку на День благодарения, спорили по поводу Вуди Аллена. Джина же крестная мать моей дочери Мэдди! А если Джонас действительно бросит Джину? Неужели я смогу совершить такое предательство по отношению к ней? Хотя я уже совершила. Я вчера трахнула ее мужа. И при воспоминании об этом мне хочется сделать это снова. Дрожь пробегает по мне блестящей ртутью.
– Доброе утро, женушка. – Питер целует меня сзади в шею.
– И тебе доброе утро, – отвечаю я, стараясь вести себя как обычно.
– Кажется, ты о чем-то глубоко задумалась, – говорит он.
– Кофе готов.
– Отлично. – Он лезет в карман и достает оттуда сигареты. Закуривает. Садится на диван рядом со мной. Мне нравится, как его длинные ноги торчат из-под выцветших шортов. По-мальчишечьи. – Поверить не могу, что ты вчера дала мне заснуть на диване.
– Ты падал от усталости.
– Наверное, из-за джетлага.
– И не говори, – отвечаю я, закатывая глаза. – Эта часовая разница с Мемфисом меня убивает.
– Серьезно. Я еле-еле проснулся. На часах было девять, но, клянусь, мне казалось, что еще восемь.
– Смешно.
– Я слишком много выпил.
– Это еще мягко сказано.
– Я сделал что-то глупое?
– Помимо того, что отказался читать оду Шелли в честь Анны и начал спорить из-за квакеров?
– Ну, все же согласны, что они практически фашисты, – защищается он. – Такие агрессивные.
– Ты засранец. – Я целую его в очаровательно щетинистую щеку. – Тебе надо побриться.
Он поправляет очки на носу и пытается пригладить кудрявые русые волосы, уже начинающие седеть на висках. Мой муж – роскошный мужчина. Не красивый, а именно роскошный, как в старом кино. Высокий. Элегантный. Британец. Уважаемый журналист. Из тех мужчин, что сексуально смотрятся в костюме. Философ. Терпеливый, но страшный в гневе. Умеет хранить секреты. Редко что-то упускает. Сейчас он смотрит на меня так, будто чует исходящий от меня запах секса.
– Где дети? – Питер берет большую белую ракушку из числа тех, что обрамляют наш подоконник, переворачивает ее и тушит в ней сигарету.
– Я дала им поспать подольше. Мама терпеть не может, когда ты так делаешь. – Я забираю у него раковину, отношу на кухню, вытряхиваю бычок в мусорку и споласкиваю. Мама почти доплыла до противоположного берега.
– Бог ты мой, эта женщина умеет плавать, – говорит Питер.
Единственный известный мне человек, который мог бы победить маму в соревновании по плаванию, это Анна. Анна не плыла через пруд – она летела. Оставляла всех позади. Я слежу за скопой в небе, которую преследует маленькая черная птичка. Ветер колышет кувшинки на поверхности пруда. Они вздыхают.
09:15
Питер готовит на кухне яичницу. До меня на веранде долетает запах жарящегося лука. На бумажных полотенцах на кухонном столе лежит, истекая жиром, подкопченный на яблоневых дровах бекон. Нет ничего лучше яичницы с беконом после похмелья. А точнее, нет ничего лучше бекона. Пища богов. Так же, как руккола, нефильтрованное оливковое масло и маринованные баклажаны. Набор продуктов, который я взяла бы с собой на необитаемый остров. И еще пасту. Я часто фантазирую о том, что делала бы, чтобы выжить на необитаемом острове. Питалась бы рыбой, построила бы дом, высоко на дереве, чтобы никакое животное не могло до меня добраться; мое тело стало бы поджарым. В этих фантазиях я всегда нахожу полное собрание сочинений Шекспира, каким-то образом вынесенное на берег, и, не зная, чем еще заняться, трепетно перечитываю каждую строчку. Под влиянием этих обстоятельств я наконец становлюсь лучшей версией себя – раскрываю тот самый скрытый потенциал. В других фантазиях я попадаю в тюрьму или в армию – куда-то, где у меня нет выбора, где каждая секунда моего дня подчинена распорядку, где слишком страшно потерпеть неудачу. Самообразование, сто отжиманий и сухари с водой – вот о чем были мои детские грезы. Джонас появился в них уже позже.
Я захожу на кухню и тянусь к бекону. Питер шлепает меня по руке.
– Не таскай. – Он перемешивает яйца с тертым сыром, сыплет перец из мельнички.
– Почему ты делаешь это в кастрюле? – Терпеть не могу, как британцы готовят яичницу. Ясно же: нужно использовать сковородку и побольше сливочного масла. А после этого дурацкого томления на медленном огне мне остается кастрюля, которую практически невозможно отмыть. Приходится заливать водой на два дня.
– Гр-р-р, – я тычу в него лопаткой.
Рубашка Питера заляпана жиром.
– Отвали, красотка. Я готовлю яичницу. – Он идет к хлебнице и берет нарезанный батон. – Сделай тосты, пожалуйста.
Я чувствую, как краснею: меня обдает жаром при воспоминании о спрятанных за хлебницей трусах, кучке черного кружева, о наготе у меня под юбкой и его пальце, скользящем по моему бедру.
– Элла, прием! Земля вызывает.
В мамин тостер можно поместить только два куска. Хлеб в нем подгорает с одной стороны и остается мягким с другой. Поэтому я включаю духовку и выкладываю хлеб на противень. Беру масло, размышляя, стоит ли намазать его сначала или после.
– Когда будет готово?
– Через восемь минут, – отвечает Питер. – Максимум двенадцать. Иди будить детей.
– Надо подождать маму.
– Яичница засохнет.
Я смотрю на пруд.
– Она уже на полпути обратно.
– Кто плавает, тот ест остывший завтрак.
– Ладно. Тогда ты будешь разбираться с последствиями.
Когда мама чувствует себя оскорбленной, она делает так, чтобы все, кто находится поблизости, тоже страдали. Но Питера этим не пронять. Он просто смеется над ней, говорит, чтобы она перестала сходить с ума, и она почему-то слушается.
1952 год. Нью-Йорк
Маме было всего восемь лет, когда ее мать, Нанетта Солтонстолл, вышла замуж во второй раз. Нанетта была светской львицей – эгоистичной и прекрасной, знаменитой своими чувственными, жестокими губами. Детство ее прошло в богатстве, она была избалована отцом-банкиром. Но все изменилось с началом Великой депрессии. Семья переехала из особняка на Пятой авеню в темную тесную квартирку в Йорквилле, где единственной роскошью, которую позволял себе мой прадед Джордж Солтонстолл, был коктейль водка-мартини, который он каждый день в шесть часов делал в хрустальном шейкере, помешивая ложечкой из чистого серебра. Красота старшей дочери осталась его единственным активом: Нанетта должна была выйти за богача и спасти семью. Таков был план. Вместо этого она поступила в школу дизайна в Париже и влюбилась в моего деда, Эймори Кушинга, бостонского брамина, но при этом нищего скульптора, единственным достоянием которого был ветхий дом на берегу пруда в далеких лесах мыса Код, в Массачусетсе. Он унаследовал дом и пруд от какого-то дальнего родственника.
Дедушка Эймори построил нашу дачу в тот короткий период, когда они с бабушкой были влюблены друг в друга. Он выбрал длинный узкий участок, скрытый от его дома изгибом берега. У него была задумка сдавать домики на лето, чтобы иметь дополнительный источник дохода, который помог бы обеспечивать очаровательную молодую жену и двух маленьких детей. Снаружи эти домики крепкие, водонепроницаемые: они выдержали множество суровых зим, ураганов и поколения бранящихся родственников. Но у дедушки закончились деньги, поэтому внутренние стены и потолок он сделал из прессованного картона, дешевого и практичного, и назвал дачу Бумажным дворцом. Чего он не предусмотрел, так это того, что бабушка бросит его до завершения строительства. Как и того, что картон обожают мыши, которые прогрызают дырки в стенах каждую зиму, отрыгивают кусочки и кормят ими, как хлопьями, своих крошечных детенышей, рожденных в ящичках стола. Каждое лето тот из нас, кто открывает дачный сезон, должен вытряхнуть мышиные гнезда в лес. Сложно на них сердиться: зимы на мысе жестоки, как это в свое время узнали отцы-пилигримы. Но мышиная моча воняет, и я всегда ненавидела писк ужаса, с которым они падали из деревянных ящичков в кусты.
book-ads2