Часть 13 из 115 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Сохраняя полное спокойствие, Макс ловко и умело сменил тему. Засунув руку в карман, он повел рассказ о прошлых поездках, воскресил кое-какие полузабытые эпизоды и напомнил, как однажды отличился Бондо, а в другой раз — Клэс. Опасность миновала: Макс рассказывал интересно, живо и подавил мятежные настроения, а Клэс стоял рядом с таким видом, что было ясно: за деловые отношения в коллективе опасаться больше не следует.
Грубая работа, исключительно грубая работа. Он сидел на своем стуле, не вслушиваясь в поток слов, слетавших с красиво очерченных губ Макса, гнев и обида боролись в его душе. Он чувствовал, что его откровенно предали и стравили с ребятами.
Это уж чересчур, подумал он, совсем ни к черту не годится. Как тебе не совестно, Макс. Да и вам всем тоже.
Если не считать того, что пискнула Сусанна, никто из коллег не сделал даже попытки поддержать его. Макс мог бы, если бы захотел, ему бы это ничего не стоило, но он не захотел. И Йохан мог, только и он не захотел. А еще называются коллеги и добрые друзья. Макс, хладнокровно, со знанием дела спасавший свой собственный престиж. Осторожный Айлер, с отсутствующим видом уставившийся в окно. Йохан, своей обычной нагловатой усмешкой демонстрировавший, что его лично это представление весьма забавляет. Сусанна, внимательно разглядывавшая свой туфли. И Бьёрн, который, случайно встретившись с Аннерсом взглядом, едва заметно пожал плечами, что, видимо, означало: конечно, мы поступаем не очень-то порядочно, но ни черта тут не поделаешь.
Странное чувство охватило его, словно так уже было когда-то. Все это что-то напоминало ему — и как Бьёрн пожал плечами, и как внимательно Сусанна рассматривала свои туфли, и как улыбался Йохан. Что-то неприятное, о чем, вероятно, лучше бы вообще не вспоминать, но забыть все-таки не можешь. Так бывает, когда пытаешься вспомнить забытое имя, а память, словно в насмешку, подсказывает только, что оно начинается на «а». Улыбка Йохана. Раскачивающаяся за окном ветка с темно-зелеными резными листьями — не она ли напомнила ему то неприятное, почти постыдное чувство, которое он когда-то испытал.
Янус, конечно, Янус. Вот именно. То, как он выступал на собрании, кричал, размахивал руками, чуть не плакал, а Макс, поднимая руку, призывал к тишине, и ребята смеялись. Янус, конечно, Янус. Йохан однажды высказал мысль, которой он поразился и которой сперва не понял. Только позже до него дошел смысл сказанного.
«Янус старый дурак, но дело он свое делает. Что бы об этом ни думали».
Он не хотел вспоминать о Янусе и попытался прогнать эту мысль. Но она возникла снова, когда, уложив малышку, он прилег рядом с ее кроватью на кушетку, прислушиваясь к спокойному дыханию ребенка. Головная боль, на которую он сослался, чтобы не идти с Уллой к Сусанне и Максу, и в кои-то веки настоял на своем, прошла, но мысль о Янусе вернулась снова.
Он вспомнил, как Янус семенит по посыпанному гравием двору, а вслед ему раздается смех ребят. Маленький пожилой усталый человек, в перекошенной фигуре которого было что-то испуганное: всю жизнь он отчаянно сражался с воспитанниками в различных исправительных домах в безумной надежде, что когда-нибудь отыщет такое место, где его наконец оценят и где ему будет хорошо. Его педагогические приемы безнадежно устарели, он не умел увлечь ребят, хотя в своем роде был человек явно одаренный. Такие умелые были у него руки, так любовно и нежно, словно ласкали женщину, обращались они с инструментом и деревом.
Аннерс как-то заглянул к Янусу в мастерскую и увидел его с деревянной заготовкой в руках, из которой он собирался вырезать фигурку какого-то животного. Он был один в мастерской, рабочий день давно кончился. Теперь, когда Янус заметил его, уже трудно было уйти просто так, и не то из любопытства, не то из вежливости он поинтересовался его работой. В считанные секунды этот человек буквально преобразился. Нет, не маленький пожилой смешной чудак, со смущенным видом показывающий свою работу, стоял перед ним, а мастер, художник, позволивший постороннему взглянуть на нее. «Погляди на эти линии, Аннерс, — сказал он и провел по ним пальцем. — Это очень красивое дерево. Ты знаешь, у дерева есть душа. Обращаться с ним нужно очень бережно, чтобы раскрыть эту душу, а не погубить ее. Дерево не терпит грубого обращения. Почти так же, как люди. — И, помолчав, добавил: — Как бы хотелось, чтобы ребята научились радоваться, находя красоту в таком вот куске дерева. Как ты думаешь, почему это так трудно?»
Янус посмотрел на него своими чуть наивными синими глазами, и он невольно подумал, что в другое время и в другой ситуации этот человек пользовался бы глубоким уважением. Но тут же вспомнил, что Янус всего-навсего безнадежный старый идиот.
Но было ли так на самом деле?
Во всяком случае, его вечерние дежурства неизбежно кончались скандалами. Уже издали, заслышав шум, можно было понять, что дежурит Янус, а по тому, как сильно шумели, очень точно определить, далеко ли зашла забава. Представление развивалось по отработанному сценарию. Сперва ребята довольно невинно подшучивали над ним; он стоически переносил их шутки, пока они не начинали задевать его настолько, что он просил их прекратить. Потом взывал к их совести, но так как и это не помогало, начинал умолять их. Под конец, с пеной на губах, он совершенно терял рассудок, а ребята приплясывали вокруг, не помня себя от смеха. До тех пор, пока привлеченный шумом или вызванный перепуганным практикантом не появлялся Макс или кто-нибудь еще.
После такого дежурства весь следующий день Янус скрывался в той части здания, где у него была небольшая квартирка, и даже в столовую носа не казал. Но через день появлялся снова, отоспавшийся, с ясным взглядом синих глаз, тщетно надеясь, что теперь-то дело непременно пойдет на лад. Его появление тотчас вызывало приступы смеха, потому что среди коллег о нем уже ходила очередная забавная история. С ним постоянно случались происшествия, рассказы о которых вызывали смех и внушали другим уверенность, что они-то сами с ребятами справятся. Не то что Янус, он же просто-напросто несчастный паяц. И они могли позволить себе быть с ребятами построже, ведь объектом насмешек и выпадов всегда был кто-то другой.
Несладко приходилось ему в интернате, и никто даже пальцем не пошевелил, чтобы облегчить его участь.
Почему же мы от него сразу не избавились? — размышлял он. Почему, собственно, он так долго здесь работал?
А потом снова подумал: но мы ведь, в общем, так и поступили, заставили его уйти, причем ради его же пользы. Так оно и было. На собрании все мы с самым серьезным видом говорили, что так продолжаться не может, что в его же интересах подыскать другую работу, поспокойнее. Теперь он, возможно, живет более или менее сносно и обрел наконец душевный покой. Не очень, конечно, красиво, что мы воспользовались его бедой как своего рода стимулом в собственной работе, но в конце-то концов мы приличия соблюли, сделали так, чтобы он ушел. Ведь так и было.
Он закрыл глаза, стараясь больше не думать об этой старой истории, и покраснел, восстановив в памяти истинный ход событий.
Конечно же, все было не так. Это ребята заставили его уйти, когда он им надоел. Это они потребовали, чтобы он уехал. Не мы предложили решение, которому он, в сущности, и сам был рад. Мы просто констатировали, что вот он такой и сякой, настоящий козел отпущения. Точная копия того, известного с незапамятных времен живого козла, которого приносили в жертву ради...
Не увлекайся, предостерег он себя. А то зайдешь, слишком далеко. Остановись и больше об этом не думай.
...Приносили в жертву ради всеобщего процветания и блага. Ради сохранения спокойной рабочей обстановки, укрепления коллектива, ради того, чтобы профессиональные качества остальных никогда не подвергались сомнению.
Словно из далекого прошлого, до него донесся собственный голос. Он вспомнил, как однажды после общего собрания, на котором Янус выступил особенно неудачно, он стоял с Йоханом у двери в комнату отдыха и заметил: «Честно говоря, как-то даже неловко присутствовать при этом».
И увидел, что губы Йохана скривились в нагловатой улыбке, которая тогда, на карнавале, так гармонировала с его кружевными манжетами и надушенными волосами. И услышал в ответ: «Да ладно! Он все-таки делает свое дело. Что бы об этом ни думали».
Малышка повернулась во сне. Мягкий полумрак постепенно сгущался, уступая место плотной темноте. Мир и покой окружали его.
Пусть только попробуют сделать из меня второго Януса, думал он. Пусть только попробуют. Я в такие игры не играю.
И то, что он додумал эту мысль до конца, словно бы принесло ему облегчение.
Умей давать сдачи, Аннерс!
— — —
— Может, заскочишь к нам после отбоя? — сказал Клэс, и он, попытавшись сделать вид, будто привык получать подобные приглашения, не сумел скрыть своей радости и, задыхаясь от волнения, поспешил ответить:
— Конечно, заскочу!
И вот он здесь. Сидит на койке Клэса, подложив под спину подушку и поставив на пол возле себя бутылку пива. На другом конце кровати — Микаэль, а на верхней койке болтает ногами Бондо. Сам Клэс расположился в удобном кресле, положив ноги на столик у окна.
Он медленными глотками пил пиво, когда другие прикладывались к бутылкам, смеялся, когда смеялись другие, и, расслабленный, успокоившийся, каждым своим нервом ощущал, насколько близок им. Он находился в интернате уже больше полугода и вот наконец сблизился с ними. И сейчас чувствовал себя так, словно влез в старый, давно не ношенный удобный свитер. Все было, как и должно быть: знакомо и привычно, как бывало прежде, в светлые периоды его жизни.
Он снова был членом небольшой, крепко спаянной компании, послушный воле вожака, готовый не моргнув глазом выполнить любой приказ, а в награду пользоваться защитой и благосклонностью этого вожака. Когда-то вожаком был Ян, в другой раз — Джон, в третий — Ким, но в общем это всегда был как бы один и тот же парень с сильным, независимым характером. Он шел впереди, и остальные следовали за ним послушно, без колебаний, не обращая ни малейшего внимания на то, какими опасными путями они шли и куда вели эти пути. Словно собака у ноги хозяина. Как можно ближе к этому самому Джону, или Яну, или Киму, одобрительная ухмылка которого согревает душу. Чего только не сделаешь ради этой улыбки, ради того, чтобы сидеть в каком-нибудь потайном, запретном месте, не сводя глаз с этого парня и чувствуя себя одним из его приближенных.
Пока это было возможно. Только всему приходит конец. Всякий раз его разлучали с ними, окончательно и бесповоротно: Яна отсылали в одно место, его — в другое, Джона — налево, его — направо.
Ян был первым, и, вспоминая об их совместных похождениях в родном городе, он не мог отделаться от ощущения, будто у него стынут руки и течет из носу, потому что чаще всего ему выпадало долго мерзнуть на стреме. Пока они не попались и их не разлучили, его и Яна. Тони очутился в Тьёрнехойе. Здание пропахло линолеумом, жидким мылом для субботней стирки и капустным шницелем — даже маленький кусочек этого всегдашнего шницеля комом застревал в горле, и проглотить его не было никакой мочи. По оконным стеклам текли струи дождя: в Тьёрнехойе почему-то без конца шел дождь.
А когда он пробыл там уже довольно долго и перешел в старшую группу, появился Джон. Как-то вечером, когда они ворвались в столовую на ужин, им представили нового воспитанника и попросили на первых порах относиться к нему повнимательней, чтобы он не скучал. Услышав это, Джон еле заметно, тонко улыбнулся, словно показывая, что цену себе знает и никто ему не нужен. И все-таки он, Тони, ему понадобился. Они забирались в сарай, набитый садовым инструментом, приносили запрещенные сигареты и запрещенное пиво. Столь же часто, как их выгоняли оттуда, они снова встречались там. Приятно было сидеть в этом сарае, слушая стук дождя по железной крыше и чувствуя холод цементного пола сквозь старые дырявые мешки, на которых они устраивались. А ночные набеги на опустевшие к осени дачи?! Настоящее приключение, наполнявшее душу бурной, тревожной радостью, от которой сосало под ложечкой даже много часов спустя.
А потом они попались. Они стояли в кабинете, и Джон, когда ему объявили о переводе в другое место, снова улыбнулся едва заметной, тонкой улыбкой.
«И тебе, Тони, пожалуй, надо сменить обстановку», — оказала директриса.
И, попытавшись изобразить точно такую же улыбку, он подумал, что ему абсолютно наплевать, куда его упекут, только бы вместе с Джоном. Однако ему следовало знать, что этого не будет.
Его отдали на воспитание в семью садовника, у которого было трое детей. Для того чтобы он легче освоился в новой обстановке и не отличался от жителей поселка, ему выдали три пары новых джинсов, две рубашки и сверкающий краской новый велосипед, и жена садовника заметила, что таких прекрасных вещей им никогда своим детям не купить, ну, а у государства деньги, конечно, найдутся. Жить в семье садовника было невыносимо скучно. В школе ребята смеялись над его речью, непохожей на местный диалект. А когда приходили гости, его звали в гостиную поздороваться, и жена садовника, говорила: «Это вот Тони, он уже немножко исправился». И гости разглядывали его, как необычное, редкое животное, а когда он, выйдя из комнаты, закрывал за собой дверь, понижали голоса до шепота.
Здесь было хуже, чем в Тьёрнехойе, и хуже, чем дома, у матери, где он в одиночестве коротал субботние вечера. Но однажды в классе появился новый ученик, учитель его побаивался и вел себя с ним довольно осторожно, не как с остальными. Хотя тот спокойно сидел на своем месте, занимался своими делами, а на переменах в первые дни держался в сторонке, не делая попыток свести с кем-то знакомство. А потом наступила та самая перемена, когда он вдруг пересек школьный двор, подошел к нему, к Тони, окинул его изучающим взглядом и, видимо удовлетворенный результатами осмотра, коротко кивнул.
«После уроков покажу кое-что интересное», — сказал он.
Это был Ким, и вскоре вокруг него уже образовалась небольшая, тесная компания. Как было здорово летними ночами забираться в лавочку местного торговца, и разве казался долгим путь в соседний поселок, куда они отправлялись на велосипедах и где тоже был подходящий магазинчик да еще бензоколонка, в помещении которой стоял письменный стол с встроенным сейфом. Был там и полоумный заправщик, однажды вечером он устроил им в темноте засаду, так что пришлось ему накостылять. А потом это случилось еще раз, и жена садовника сказала: «Ну вот, пожалуйста, вы только посмотрите! Так-то, наверно, всегда и бывает, когда с такими типами хорошо обращаются». И его разлучили с Кимом.
На сей раз он попал в Эгелунд, и там, в Эгелунде, не было никакого Яна-Джона-Кима, потому он и не влип ни в какую историю. Им здесь были в высшей степени довольны, настолько довольны, что решили перевести в другое место, получше. Однажды вечером директор привез его домой к матери, и следом за ними в квартире появилась инспектриса из местной детской комиссии. Целая компания собралась, и инспектрисе приспичило сварить кофе.
«Я пойду на кухню и приготовлю нам по чашечке кофе, — сказала она. — За чашкой кофе и беседовать приятней».
Наверное, она думала, что пара чашек кофе приведет мать в чувство, а может быть, ни она, ни директор даже не подозревали, до чего пьяна была мать.
«Скажите, фру Хансен, — начал директор, — вам бы, конечно, хотелось, чтобы Тони вернулся в город? Ведь тогда вы могли бы чаще видеться. Он бы навещал вас, когда захочет и когда вы захотите и у вас будет для этого время, не так ли?»
Мать перевела мутный взгляд с директора на Тони, потом снова на директора.
«Что нужно этой в моей кухне?» — спросила она, и инспектриса со своей неизменной улыбкой тотчас появилась в дверях.
«Я только сварю нам по чашечке кофе, фру Хансен, — бодро произнесла она, — и дело пойдет веселей».
«Ах, вот как, — пробормотала мать, глядя на нее бессмысленным взглядом. — Что ж это за дело, черт побери, которое пойдет веселей? У тебя есть закурить, Тони? — И, обращаясь к директору, пояснила: — Это мой сын, Тони. Тони Малыш».
«Да, но послушайте, фру Хансен, Тони очень хорошо вел себя у нас, однако ему необходимо жить в городе и посещать специальную школу, которой у нас нет. Поэтому мы нашли для него такую школу и место в молодежном общежитии и считаем, что так мы самым простым и естественным образом поможем ему стать нормальным членом общества, какими, не правда ли, фру Хансен, мы все по возможности должны быть».
Вошла инспектриса, неся на подносе кофейник и чашки. Чашки она специально выбрала старые, щербатые, решив, что они как раз подойдут для такого случая, хотя новые, для гостей, стояли рядом, в том же шкафу на кухне. И ей, черт бы ее побрал, следовало бы догадаться, что их-то и надо было взять.
Мать тупо смотрела на щербатые чашки, а инспектриса ободряюще улыбалась.
«Нам так хочется помочь вам, фру Хансен».
Директор, гремя ложечкой, размешивал сахар.
«Да, конечно, фру Хансен, речь идет о том, как лучше всего помочь Тони. Вы ведь одобряете эту идею с общежитием?»
«Не знаю, — сказала она. — Надоело мне все это душеспасание! — И немного погодя, пока директор и инспектриса еще удивленно переглядывались, добавила: — У меня вообще-то и скатерть есть, можно было б постелить».
Так он оказался в молодежном общежитии в Бёгелю.
Тьёрнехой, Эгелунд, Бёгелю. А потом, возможно, были бы Росенлю, Гранпарк или Бамбусвенге.
Впрочем, в Бёгелю было хорошо, собственно, это было самое лучшее место из всех, которые он сменил, и директор там, гад такой, ничего был старикан. Он называл их редкостным сборищем болванов за то, что они никак не перестанут делать глупости. Возможно, он был по-своему прав, только что поделаешь, в Бёгелю был Стин, и ему понадобился четвертый партнер для игры. И Тони пошел за ним и выучился угонять и водить машины. И была скорость, и блестящие от осеннего дождя дороги, и возбуждение, от которого сосало под ложечкой. А иногда по вечерам они мирно сидели в общежитии, смотрели телевизор, пили кофе, и старик показывал свои слайды. Случалось, он и к матери выбирался. Но самым главным для него оставался Стин, который своим хриплым, ломающимся голосом говорил: «Ну что, покатаемся вечерком?»
А потом наступил вечерок, когда они случайно сбили того типа. Он лежал на шоссе и истекал кровью, и, откуда ни возьмись, набежала куча народу, тут уж не смоешься. Вот так все и произошло. За ним приехали, и директор объявил, что его переводят в интернат и, конечно же, он сам во всем виноват. И ворчливо добавил, что, во всяком случае, будет рад, если по возвращении в город Тони заглянет к нему. На какое-то короткое мгновение Тони пожалел, что оказался таким болваном.
Потом его увезли. Его увозили все дальше и дальше, а черные птицы с криками носились над бескрайними белыми полями.
Тогда стояла зима, и прошло много времени, прежде чем золотой мальчик Клэс обратил на него внимание. Но теперь это случилось. И вот он сидит на постели Клэса, подложив под спину его подушку, у него пиво и сигареты, он закуривает вслед за остальными, вслед за остальными подносит к губам бутылку и, когда они смеются, смеется вместе с ними. Все, как и должно быть.
3
book-ads2